Осевшие потолки поддерживали два, уже покосившиеся столпа. Я вошел в комнату, где жила Таня, и где после брака мы жили с нею и Таточкою. Здесь по утрам солнце, проникая сквозь цветные стекла, радужными узорами расцвечивало пол. Посреди комнаты — печь с цветными изразцами. Теперь — окна разбиты. Печь—разваливается. Пыль, грязь, пустота. Было нестерпимо тяжело. Словно я посмел раскрыть могилу и заглянуть в гроб, где остались одни кости развалившегося скелета. Да, тишина могилы, только из кладовой неслись какие-то звуки. Я постучал. Глухой голос разрешил мне войти. Там сидела высохшая, корявая женщина. Это была вдова солдата, погибшего в гражданскую войну. Ей отдали алферовский дом. Никто из хозяйственных мужичков не хотел в нем поселиться. Солдатка поселилась, но ей было не по себе в больших комнатах, и она забилась в кладовую, где когда-то пищали мыши, которых запрещала ловить Лидия Гавриловна <...>49.
На другое утро я поклонился могилам. Потом постоял на пепелище. Все уходило в прошлое. Все исчезло, палимое огнем времени. Я навсегда покидал свою обетованную землю.
Что теперь там? «Столыпинских» мужичков смела коллективизация. А они казались такой крепкой силой за своим тыном, с цепными собаками.
Из газет я узнал, что на Вопи шли упорные бои. Осталось ли там теперь что-нибудь, кроме земли, воды и вечного неба, на котором сияют две звезды, те наши две звезды?50
Часть пятая Петербургский университет
[Глава I.] Профессора
<...>. В Университет я поступил на историческое отделение историко-филологического факультета.
Мне еще не было 7 лет, когда я решил сделаться историком. В последние годы перед поступлением в Университет я стал колебаться. Мною овладела новая страсть — философия. Еще не будучи студентом, живя в Петербурге в начале 1908 г., я изредка посещал лекции по истории философии: А. И. Введенского — кантианца, прекрасного педагога, Н. О. Лосского — своеобразного мыслителя, интуитивиста, увлекшего меня своей системой, преодолевавшей непостижимость (по Канту) трансцендентального мира и утверждавшего реальность нашего видения, и, наконец, лекции молодого талантливого И. И. Лапшина. Однако, когда я должен был решать вопрос о выборе специальности — история победила.
Перед началом университетских занятий <...> я сознавал себя у врат царства, так долго закрытых для меня. Ибо отрывочное посещение лекций было какой-то контрабандой. Я мечтал о своих студиях, и во мне оформлялось желание изучать исторический процесс через познание отдельных личностей; вживаясь в них, постигая мысли и чувства, знакомясь с их деяниями — проникать в существо эпохи. Личность меня интересовала не как фактор, творящий историю, не как герой-вершитель исторических судеб (теория Т. Карлейля), она интересовала меня как симптом своего времени, как фрагмент эпохи, по которому постигается целое. Я был убежден, что только изучение конкретной личности может содействовать пониманию исторического процесса, носителем которого являются народы. Передо мной возник тревожный вопрос, сумею ли я найти руководителя, который поведет меня по такому пути исследования.
Университет в моих глазах был действительно храмом науки, в который я вступил с благоговеньем и надеждой. Смешаться с этой толпой студентов в бесконечном коридоре, прорезавшем во всю длину старое здание и связывавшем воедино 12 корпусов петровских коллегий — для меня было истинным счастьем.
В эти годы Петербургский университет переживал новый подъем. Его кафедры были заняты выдающимися учеными, которыми гордилась русская наука. К кому пойти? Кого слушать?
Мне хотелось посещать и историков, и философов, и литературоведов своего факультета. И этого казалось мало! Тянуло и на другие факультеты: и к юристам, и к естественникам. Это было мое «кватроченто», ибо глаза разбегались, и для меня было еще трудно выделить главное из второстепенного, необходимое из случайного.