В Париже я провел конец зимы и начало весны 1911 года. В университете отбушевали события новой волны студенческого движения. Академическая жизнь замерла. Несмотря на все старания части профессуры, оживить ее не удавалось. Кучка штрейкбрехеров, переходивших из аудитории в аудиторию всех факультетов, не смогла создать и видимости занятий. Много забастовщиков было сослано в глухие углы России, много выслано на родину. Остальные разъезжались по домам. Что было делать, чтобы не терять дней юной жизни, тех дней, которыми определяется все последующее. В. Н. Белокопытов предложил мне ехать с ним в Париж1, где жил его дядя И. И. Мечников.
Франция и Париж не были мне родными, как Италия с Римом, как Норвегия; Париж не лежал на основном пути моей жизни. Но мне все же хотелось побывать в нем. Я с ним связывал многое. Прежде всего, это был город революций, он, казалось, шел впереди общечеловеческого движения. Вместе с тем мой юный патриотизм говорил мне, что историческая роль Парижа уже сыграна, что переходное знамя революций теперь перейдет России, что Париж — город декаданса, блестящей, но уже увядающей культуры. Он сходит с исторической арены без того трагического величия, как Aurea Roma* (* Золотой Рим - лат.). Про его конец не скажут: «Факел мира погас».
В мои планы входило изучение на местах событий революции XVIII века и трех революций XIX.
На всякий случай я запасся рекомендательным письмом от профессора Н. И. Кареева с целью получить возможность работать в архивах. Мой чемодан был наполнен историями Великой французской революции.
Белокопытов ехал со своими двумя тетушками со стороны матери, очень симпатичными, деликатными и нежными натурами, как-то краешком обходившими жизнь.
В Берлине мы не задержались долго. Город показался чуждым, почти враждебным. Его чистота произвела впечатление бездушности. Его художественные богатства казались временными гостями в этом чужом для них городе. Надменные берлинцы, особенно офицеры, отталкивали. Вместе с тем город казался могучим, уверенным в себе, идущим железной поступью на историческом пути, с волею к мировому господству.
Германия — это сегодняшний день, Франция — прошлое, Россия — будущее.
Поезд мчит на запад. Рейн, Кельн, Бельгия, где — сплошной город: предместье одного граничит с предместьем другого. Где же русский простор полей!
Вечереет. Париж уже близок. В сизых сумерках мокрые деревья кажутся облитыми тушью. С грохотом поезд примчался к Северному вокзалу. Мы в Париже.
«Я открыл окно... Передо мной стояла колонна... Итак, я действительно в Париже, не во сне, а наяву: ведь это — Вандомская колонна и Рю де ла Пэ» (Герцен)2.
В этот первый вечер мы не видели ни Вандомской колонны, ни улицы Мира. Мы нашли комнатку близ бульвара Монпарнас на рю Леополь Робер. Оставили вещи и вышли на бульвар. Прежде всего нас поразил бодрый, даже, можно сказать, веселый, легкий ритм парижской вечерней толпы. А женщины — как они были все изящны, как прекрасно одеты! Мы зашли в маленький ресторан и заказали рыбу «соль» — тонкую, как блин, — и бутылку красного вина. Нам самим было необычайно легко и весело. Мы погружались в новый, неведомый и манящий мир.
Белокопытов напомнил мне, что нас ждет в этот первый вечер наша киевская знакомая Ольга Михайловна Вивденко, приехавшая истекшей осенью в Париж для занятий живописью. Ну что ж! Надо было идти.
Я помнил девушку, только что окончившую гимназию, изнеженную и болезненную, жившую в каком-то искусственном мире мечты. Казалось, она не могла ходить, стоять, а только сидеть глубоко в мягком кресле, все время ища точек опоры. Казалось, ей тяжелы были ее толстые и длинные темно-русые косы. Оля была крестницей отца Белокопытова. Николай Николаевич был убежден, что семья Вивденко мечтает о браке Вовы и Оли. Эта мысль возмущала его. Как! Дочь какого-то сквирского нотариуса может стать женой потомственного дворянина! И он стремился сблизить своего сына с дочерьми богатого помещика Спасовского, светскими веселыми девицами. Но у Вовы были свои мысли. И вечера, которые устраивал Николай Николаевич у себя с приглашением лучших киевских певцов и художников, не содействовали сближению его сына с сестрами Спасовскими.
А Оля относилась к Вове с насмешливой нежностью, посмеивалась над страхами своего крестного.
Все это вспомнилось мне, когда я подходил к большому каменному дому с зелеными жалюзи, завершавшему переулок Лео-поль Робер3.
Уже был поздний час. Мы крикнули швейцару: «Cordon, s’il vous plais»* (* Веревку, пожалустста! - франц.), — и дверь бесшумно открылась. Лифт поднял нас на пятый этаж. Ольга Михайловна была дома. Она радостно приветствовала нас, вместе с тем упрекнула: «Что так поздно!»
Я не верил своим глазам — как изменилась она в такой короткий срок! Выпрямилась и стала казаться гораздо выше. Совершенно исчезла ее изнеженность: от вялости не осталось и следа. Лицо ее сияло довольством найденной жизни. Она работала в студии художника Касталуччо. Очень увлекалась своей работой, а особенно Парижем.