Да, все это было и со мною в моей Софиевке.
И я чувствовал какое-то жуткое обаяние этих кумиров. Была Страстная неделя. Чтобы освободиться от этого наваждения, я шел в церковь, в ту самую, где отпевали моего отца и где я когда-то дрожащими губами коснулся его холодного лба. Там, в этом священном для меня месте, я горячо молился Христу. Но предо мной неотступно возникал смущавший меня мраморный образ Аполлона Бельведерского, и я переставал молиться.
Вернувшись в Киев, я, как на исповеди, рассказал маме о моих искушениях. К сожалению, мама так растерялась, что ее страх поверг меня еще в большее сознание своей греховности.
Прошло много, много лет. Исполнилось 40 лет после кончины моего отца9. Я посетил свою Софиевку с женой Софией Александровной. Тот образ парка, который с детских лет жил в моей душе и казался таким прекрасным, вполне устоял перед реальностью. В течение моей жизни я повидал парки пригородных дворцов нашей столицы, побывал в Версале, Фонтенбло, в садах Боболи Флоренции и Villa d’Este под Тиволи — и все же сад моего детства остался для меня полным особого, только ему присущего очарования. За эти почти полвека он изменился мало. Только мраморные статуи, так волновавшие мой детский ум, исчезли. Они разделили участь своих прототипов на закате античного мира. Посетили мы и дом моего детства. Там помещалась канцелярия Училища.
На сельском кладбище в буйно разросшейся траве мы нашли и могилу моего отца. Обелиск из черного лабрадора был сброшен. Но цоколь остался на своем месте. На нем сохранилась и надмогильная надпись.
Глава III. Заря жизни
День моего рождения — 30 июля старого стиля [1889 г.]. Ждали меня мои родители, как уже было отмечено, очень долго, ждали, как Авраам и Сарра своего единственного сына Исаака, долгие годы бесплодия.
Родился я 12 фунтов. Роды были так тяжелы, что врачи хотели прибегнуть в целях спасения жизни моей матери, к эмбриотомии, т. е. к умерщвлению плода. Но мать не допустила этого. Таким образом я оказался ей вдвойне обязан своей жизнью <...>. А много позже, находясь в самых тягостных обстоятельствах, незадолго до ее смерти я ей писал: «В моей жизни не было часа, когда я не был бы в состоянии поблагодарить тебя за то, что ты меня родила».
Я был первым ребенком своих родителей, и после меня у них не было никого. Родился я в рубашке. Но в отличие от Давида Копперфильда я не знаю, какая судьба постигла ее. Во всяком случае из-за «рубашки» никакой лотереи не устраивалось. По крайней мере это то, что я знаю достоверно. <...> 10
Что могла спасти моя память из хаоса смутных чувств и первых проблесков мысли? Они еще не находили своей формы, которая помогла бы им закрепиться в душе, тогда еще совершенно расплавленной. Когда я всматривался в облик моих детей в первые дни их жизни, я испытал не только переполнявшую меня любовь, но и благоговение. Я совершенно не чувствовал своего превосходства над младенцем. Он был гость из другого мира, весь еще полный неведомым для меня бытием. Рост человека не есть только нарастание жизни, впитывание в себя нашего мира и переработка внутри всего получаемого извне. Каким смешным мне кажется утверждение Гельвеция с его плоским рационализмом, что новорожденный — это tabula rasa!*
* Чистая доска (лат.)