Я, конечно, не посмею никогда говорить о том, что речь Достоевского бессодержательна: она очень глубока, очень мистична, в ней содержатся замечательные, хотя и очень произвольные прочтения Пушкина. Но современный читатель, да, я думаю, и любой другой читатель, когда он перечитает очерк, как назвал его Достоевский, «Пушкин», будет прежде всего поражен несоответствием между довольно общими рассуждениями, которые есть в этом тексте, довольно тривиальными мыслями, которые там высказаны, и потрясающей овацией, которая сопровождала Достоевского. Понять это, наверно, можно, исходя из того, что речь Достоевского открывает русскому читателю глубоко русскую, национальную составляющую таланта Пушкина. Скажем, Набоков, не любивший Достоевского и любивший в Пушкине прежде всего европейца, любит подчеркнуть, что Пушкин растет из суммы европейских влияний, весь его комментарий к «Онегину», в сущности, об этом. Не зря Берберова говорит, что Пушкин превознесен, но и поколеблен.
А Достоевский настаивает: нет, наше, наше родное, наше особенное, наше ни на кого не похожее. И все комплименты, которые сделаны там Пушкину, сделаны, в общем, русскому национальному духу. Большой восторг испытывает русский читатель, слушая эту речь, не говоря уже о том, что манера Достоевского, его хриплая, безумная, гипнотическая речь действует на публику замечательно.
Конечно, умение внятно разговаривать, да еще и голосом как-то играть, – как мы понимаем, даже сидя здесь, – для писателя не лишнее. Я абсолютно убежден, что многие, переслушав или перечитав то, что здесь сказано, поразятся тривиальности этих мыслей, однако же как-то сидим и даже не свистим.
Но если перечитать речь Достоевского, то можно понять, что это какой-то удивительный случай гипноза. Даже когда мы читали его романы, – а он, как мы знаем, диктовал все больше, он писать-то не любил, тут Сниткина есть стенографистка, что ж не подиктовать? – мы слышим эту сбивчивую скороговорку с беспрерывными повторами, просто видим эти клочья дыма, вылетающие между глотками крепкого чая из хриплой этой, гипнотически звучащей глотки. Мы прекрасно понимаем, как на самом деле завораживает это бормотание. Никакая толстовская внятная, текучая, несколько корявая, но очень мощная речь не произведет впечатления бесовского заговора, творящегося рядом с нами. Перечитаешь иногда какую-нибудь вещь Достоевского, ну, «Бесов» – совершенно же невозможно, чтобы Ставрогин женился на горбатой уродине, ну, немыслимо, этого не может быть! Читаем – может. Помните, как Шкловский любил говорить? У писателя N учитель входит в класс – не верю, у Гоголя черт входит в избу – верю. Так вот и у Достоевского веришь абсолютно всему, потому что колдовское это бормотание, какое-то беспомощное при этом, еще подчеркнутое массой повторов, сбивчивостью, осторожностью, страшной язвительностью закомплексованного человека, – все это вместе производит впечатление гипнотического действа.
Поэтому речь Тургенева, сказанная нормальным голосом нормального человека, не произвела столь сильного впечатления. А о чем говорит Тургенев? Он говорит о гармонии и соразмерности, о прелести точной формы, о дисциплине. О том, что нам еще до национального мессианства расти и расти, потому что гений есть самовоспитание. Говорит о пушкинской гармоничности как о неотъемлемой черте личности, а о какой гармонии говорить рядом с Достоевским, который весь дисгармония и весь порыв, весь – русская недисциплинированная хаотическая буря, и, конечно, она ближе слушательскому сердцу. Именно поэтому за такие слова и подносят лавровые венки.
А вот сказать, что Пушкин – школа, что Пушкин – это еще опыт, который нам предстоит понять и повторить, – это нелестно, некомплиментарно, тяжело. Но я глубоко убежден, что Тургенев, ничего не говорящий нам прямо, требующий от нас очень многого, требующий думать, требующий выискивать скрытые смыслы, аллюзии, композиционные намеки, – этот Тургенев есть лучшая школа для души. А то, что он не занимается вопросами о том, хорошо ли убивать старух, или хорошо ли, например, по-долоховски брать у друга деньги и спать с его женой – так он потому этим не занимается, что эти вопросы для него ясны. Потому что все, над чем билась тогда молодая русская литература, представлялось ему, человеку воспитанному, понятным, скучным, слишком очевидным, чтобы разбирать эти вопросы. Поэтому большинство мистических сюжетов Тургенева разворачивается вокруг вещей действительно важных, не вокруг какого-нибудь старика сладострастника и четырех его сыновей, каждый из которых по-своему Карамазов, а вокруг, например, девушки, которая после смерти умудряется влюбить в себя робкого юношу. Потому что интересны на самом деле только робкие, тонкие и трудновыразимые вещи.