«Творчество великого русского писателя Федора Достоевского вот уже более чем три четверти века служит предметом страстных споров, глубокого изучения, восторженного преклонения и подражания лучшим художникам слова многих стран. О его жизни и его произведениях написано много самых разнообразных и резко противоречивых книг. Романы и повести его до сих пор переиздаются большими тиражами и с огромным интересом читаются почти во всех странах мира.
Лично мне Ф. М. Достоевский особенно дорог, я испытываю давнее и стойкое пристрастие к нему как писателю исключительному и по художественной силе, и по трагической судьбе. При чтении его произведений мне неизменно передается заложенная в них трепетная взволнованность, достигающая в иные моменты огромного напряжения страсти. При всем том я, разумеется, всегда видел, что за этой любимой мною стороной творчества Достоевского скрывается другая, воплощающая реакционные, болезненные, упадочные черты его таланта… И я не раз задумывался над тем, в какой мере органична связь между ними? Обязательно ли объединять Достоевского с «достоевщиной»?
Для меня этот вопрос не был абстрактным, теоретическим.
Я должен был на него ответить, так как собирался экранизировать «Идиота», и мне было необходимо решить, имею ли я право, работая над экранизацией этого романа, предать забвению то, что уже осуждено временем и ходом истории?
Найти ответ было нелегко. Но это не исчерпывало всех трудностей. Одну из них сформулировал сам Достоевский. Он писал: «Есть какая-то тайна искусства, по которой эпическая форма никогда не найдет себе соответствия в драматургической».
В этой выдержке из письма Ф. М. Достоевского речь шла об инсценировке «Преступления и наказания». Но для меня она звучала как предупреждение о больших трудностях, которые ждут меня на пути успешной экранизации романа «Идиот». Однако несколькими строками ниже содержалось нечто более обнадеживающее. Достоевский признавал, что переделка романа в драму все же возможна. Но для этого требовалось, «взяв первоначальную мысль, совершенно изменить сюжет…». Возникает вопрос, на чем основывался такой вывод? Оснований, думается мне, два. Во-первых, ограниченная емкость драмы сравнительно с обширной территорией романа влечет за собой его резкое сокращение. Во-вторых, территориальная утрата может быть до известной степени возмещена напряженной действенностью драмы и другими ее специфическими свойствами. Отсюда – неизбежные изменения сюжета и отсечение второстепенных линий.
Достоевский не только признавал законность всего этого, но призывал к ним, понимая, что нужно прежде всего стремиться сохранить в инсценировке мысль, а не сюжет. Итак, экранизируя Достоевского, можно отбирать в качестве главного, основного, его трепетный, страстный, ненавидящий и горестный протест против социальных уродств буржуазно-помещичьего уклада и глубокого всечеловеческого «сострадания» к униженным и оскорбленным этим строем. Тогда второстепенным, не вмещающимся в объем фильма, окажется психологическое углубление в области болезней духа и тела. Но можно, наоборот, «достоевщину» считать в фильме главным, и тогда в нем не найдется места для воплощения социального смысла романа. Я говорю можно, – потому что в искусстве ничего нельзя запретить. Но это не значит, что обе трактовки художественно равноправны.
Первая – исходит из того, что характерно для писателя, выпрямившегося во весь рост, ищущего и находящего опору в великих традициях демократизма, народности, гуманистического сочувствия человеку. Вторая же трактовка – для советских людей, во всяком случае, и не только для них, а для каждого честного прогрессивного человека любой страны земного шара – всегда будет звучать как вольное или невольное одобрение нравственных увечий, нанесенных самодержавием одному из крупнейших писателей мира. Все это не означает, разумеется, что из Достоевского надо делать Бальзака, как бы ни был значителен в его произведениях элемент социальный. Тем более нельзя из боязни перейти грань углубления в психологию, педалировать бытовую сторону романа, превращая его автора в Островского. Достоевский не бытописатель. Изображение жизни не существовало для него вне оценки ее с открытых нравственно-этических позиций. Как правило, его персонажи – положительные или отрицательные – со страстью стремятся определить свое положение в мире, требовательно оценивают свои жизненные цели, горячо полемизируют друг с другом, неизменно затрагивают темы, которые волнуют мыслящего человека, заставляют пристально вглядываться в жизнь и смело решать поставленные ею проблемы.