– Погоди-ка, Ваня… Я, кажется, вспомнил, о чём с тобой переговорить хотел.
Иван поближе к отцу подвигается, а Кощей тоже тянет к нему мощи свои, бородкой перед носом, как флажком, трепыхает.
– Я ж, Ваня, попросить хотел… Просьба у меня к тебе важная… – Не знает Кощей, как к главной теме подступиться, всё вокруг да около бродит. – Хотел я тебя, Иван, просить, чтобы ты на меня злоб-то не держал.
– Ты чего, батя? Я на тебя никогда злоб не держал, это ты меня с кем-то перепутал!
– Вот и не держи. И я на тебя никаких злоб не держу. Я, Ваня, даже рад тому, что мы с тобой во взглядах на жизнь расходимся в разные, так сказать, направления.
Иван глаза отвёл, в пол уставился. А Кощей продолжает в здравом уме, в трезвой памяти:
– Совсем я плох, Ваня. Себя не узнаю. Семейная жизнь, Ваня, всю природу мою изменила, кроме, так сказать, последнего пункта. И ведь даже не знаю – хорошо это или плохо, не пойму никак! Голову сломал. Ты малой ещё был, меня, наверное, в прежнем виде и не помнишь…
Оба невольно на стены глянули, на портреты Кощеевы в прежнем статном виде, в полной боевой амуниции.
– Помню, батя, – говорит Иван. – Я, батя, тебя молодого хорошо помню.
– Да… Мне тогда, стало быть, пятьсот шестнадцать было. Вон каким гоголем пыжился, а! Да… А всего-то, Вань, двадцать лет прошло, и вместо гоголя – моголь. А ещё точнее – немоголь!
Кощей рукой махнул, горько хихикнул, отвалился на подушку. Отвёл взгляд в потолок, заговорил хрипло и негромко, будто нотацию читал:
– Раньше-то я, Ваня, ветер в голове носил, жил на все четыре стороны. Куролесил, одно слово. А как стал с человеческой женой жить – с твоей то бишь матерью, – так начал задумываться, размышлять о содеянном, некоторые поступки с критической точки зрения пересматривать. Пошли у меня, Ваня, сожаления всякие, кризисы и угрызения… страшно сказать, Ваня… совести. До самоедства, сын, докатился. Раньше-то здоровье железное было, а как совесть прочувствовал – так хвори начались, болезни подступили. Пустился я, Ваня, таять, как размятый пластилин. По металлическим местам – ржавчина, по сухожильям – дряхлость. Понял я, Ваня, что жил неправильно, паскудно жил. Большую половину бессмертия потратил чёрт знает на что! Больно мне теперь, Ваня, мучительно больно! За бесцельно прожитые столетия. Сколько я всего начать-то мог, да уж и закончил бы к сему моменту…
Зашёлся Кощей в кашле. Иван водички в стакан налил, да отцу дать никак не может – того кашель по постели таскает, встряхивает. Насилу успокоился Кощей, до всхлипов докашлялся, до икоты. Отпил два глотка, откинулся обратно на подушку, постонал немного. Потом будто бы вспомнил, что о важном с сыном разговаривает, – встрепенулся, бровями заводил.
– Пришли ко мне, – говорит, – Ваня, болезни неизлечимые. Застали меня врасплох, взяли за горло. Страдаю, Ваня, от болезней этих. Шибко страдаю! – голос у Кощея дрогнул, пронзительной нотой скрипанул. – Болезни, видишь, неизлечимые, а больной-то, как на грех, бессмертен! Налицо – конфликт неразрешимостей. Вот и выходит, Ваня, что суждено мне бесконечное страдание!
Ещё помолчал Кощей, дух перевёл. Далее продолжает:
– Я ведь, Иван, давно во всех грехах покаялся, всё прошлое самоосуждающим взором перелопатил, а избавления всё нет… Ваня, сынок, на тебя уповаю! Только ты можешь от страданий отца избавить! Не могу больше терпеть, нет моих больше сил!
– Что ж ты хочешь-то от меня, батя? – спрашивает Иван.
Кощей на локотках приподнялся, бородкой Ивану прямо в подбородок тычет, хрипит. Изо рта ржавым железом пахнет.
– Ты поди, Ваня, по свету, найди смерть мою…
Иван отпрянул от отца, чуть со стула не слетел.
– Ты чего, батя?! Зачем тебе?
– А-а… – хрипит Кощей и обратно в постель валится. Закрыл глаза – совсем тяжело старику, того гляди, в беспамятство рухнет. Из последних сил слова из души вытаскивает: – Мне, Вань, уговаривать тебя трудно. Так что ты не ломайся, выполни просьбу отцовскую, безо всяких там сантиментов и прочей чепуховины. Очень тебя прошу.
Иван помедлил немного, обдумал отцовские слова, потом встал с кровати – вроде как согласие даёт, но словами вымолвить не может, а только фигурой своей, выпрямленной в рост, готовность показывает. Кощей с облегчением глаза прикрыл, даже улыбнуться постарался ртом обеззубевшим.
– Я, Вань, дурака свалял, – говорит Кощей, глаза заново открывая. – Я ту иголку, в которой смерть моя теплится, так ото всех добрых молодцев прятал, что сам вконец позабыл, где она. Склероз, одно слово. Позавчера помню, а сегодня упускаю. Из рук вон, Ваня. Ты вот что, пока не забыл: вырастешь – зла не делай, до добра это не доведёт.
– Так где, где игла-то, батя?
– Чёрт её знает! Не помню.