— Душа, — говорит, — она точнее ума на жизненные вопросы реагирует, быстрее и правильнее. У души свой ум есть, он-то мудростью и называется. Мудрец — тот, который одновременно всеми своими частями мыслит, и сам он как настроенная гармоника. Гармоника знаешь как работает, Ваня? Есть в ней сам инструмент, рука гармониста и рождаемая их союзом музыка. Вот так же и человек — много в нём клапанов, много возможностей и вариантов. Такие пироги, Ваня. Короче говоря, чтобы понять тебе, как поступить в данной твоей ситуации, необходимо ту иголку разыскать и потрогать. Как только ты в руки её возьмёшь, как только тело твоё с ней соприкоснётся — так душа твоя сама тебе подскажет, на какие клавиши жать да в какую сторону оттягивать.
Прервался Горшеня, головой беспокойно во все стороны покрутил.
— Слушай, Ваня, у меня такое чувство, что кто-то нас подслушивает. У тебя нет такого?
— Да ты, Горшеня, никак и сам пьяный! — серчает Иван.
— Да? — икает Горшеня. — Наверное, пьяный. А как тут тверёзым будешь, когда они всё смешивают — пиво с водкой, ветер с дождём. Эвон как хлещет!
Иван над Горшеней склонился, лицо обтёр, мокрую чёлку с глаз убрал. Насторожился, ждёт от Горшени ещё чего-то. А Горшеня на него смотрит молча: мол, добавки нету.
— Большего ничего ты мне сказать не можешь? — надеется Иван непонятно на что.
— Ничего, Ваня. Большего тебе никто сейчас не скажет, поскольку никто больше тебя об этом и не знает. А я то, что сказал тебе, не с того свету контрабандой вынес и не в книге Кота Учёного вычитал, а сам своим умом и душой прочувствовал. И выговорил тебе — как последним поделился, ничего про запас не оставил. Твоё дело — принять или отринуть.
Вздохнул Иван. Приподнял Горшеню, обнял его, похлопал по спине.
— Горшень, друг, — срашивает, — а ты меня уважаешь?
— Уважаю. А ты меня, Вань?
Иван изо всех сил головой кивать стал — чуть от шеи её не отстегнул. Потом ещё что-то сказать хотел, да передумал, только потрогал зачем-то пальцами Горшенин картофельный нос. И правда — к чему слова, всё и так уже сказано, всё обмозговано; теперь пора делом себя с собой сверять.
Буря тем временем утихомирилась, ветер затих, только дождь ещё плюхает хмельными струйками по сухарям. Притулились Иван и Горшеня друг к другу, да и уснули спина к спине — так теплее, надёжнее.
38. Борщевое озеро
Утро поздновато наступило. Проснулись Иван и Горшеня с трудностями, лежат посреди пустыни, как две рыбные котлеты, в сухарях вываленные. И настроение у них такое же котлетное, и в телах такие же котлетные пузырение и рыхлость.
— Нехорошо, — говорит Горшеня, приподнимаясь на локте. — Серьёзное дело в полдень не начинают.
— Ладно, — хрипит Иван, с трудом себя к бодрствованию возвращая. — Не откладывать же ещё на сутки — неизвестно, что у них следующей ночью с неба польётся!
Горшеня щепоть сухарей с земли захватил, пожевал лениво, да, не дожевав, выплюнул — уж сильно те сухари пивными дрожжами отдают, не выветрился из них ещё дождевой дух.
— Эх, — вздыхает Горшеня, — сейчас бы рассольчику хлебнуть.
Отряхнулись, справили нужды и стоически побрели по солнцу в сторону Борщевого озера.
Сегодня уже без разговоров идут, ни сил у них на то нет, ни состояния, едва ноги по сухарям волочат. Час волочат, два волочат, уж третий безвыходный часок наступил. И тут наконец ветер стал до ноздрей борщовый запах доносить, а вскоре и видно стало то Борщевое озеро — разошлось оно по горизонту густой багровой полосой, в солнце отражаться стало. Ближе к нему и растительность началась — всякие желтоватые кустарники, причудливые зеленоствольные деревья. Горшеня с Иваном присмотрелись: ба, да это же укроп, только размером с яблоню! Тут же и петрушка, и сельдерей, и лавровый лист прямо в засушенном виде — и вся эта зелень такая же огромная!
Иван и Горшеня на фауну отвлекаться не стали, а как только к озеру подошли, легли животами на берег и ну черпать горстями густую свекольную жижу.
— Знатный борщец! — хвалит Горшеня. — Суточный!
— От похмелья — самое то, — нахваливает Иван, — не хуже рассола!
— Смотри-ка ты, с мясом! И с клёцками!
— А вот, гляди, сметана подплывает — пятно белое.
Нахлебались до отвалу, прилегли кверху брюхами — и не заметили, как полтора часа пролетело. Уже и солнце на убыль пошло, а они всё лежат, как убитые. И тут вдруг из самой середины озера раздался вой — угрюмый, пронзительный, нарастающий. Горшеня похолодел было от страха, да потом опомнился — чего тут страшного: похоже, это жаба свои гортанные мехи раздула! Огромная, конечно, жаба, но всё ж таки не бегемот — что ж мы, жаб не видели? Горшеня вскочил.
— Давай-ка, Ваня, двигаться, — говорит, — а то мы совсем что-то скисли, уже темнеть скоро начнёт, а мы всё тянем.
И действительно, вокруг уже сумерки сбираются; багровое месиво чуть шевелится, свою багровость в небе отражает, а посерёдке два солнечных блина лоснятся: один, ровненький, — в небе, а другой, зыбкий, — в озере. И движутся те блины друг к другу: канут в борще — и станет совсем темно.