– Знаем мы вас, посольских дьяков!.. Вон Сафронов Петька умнее себя никого не знал, а што толмачил? – Гришка Жаден говорит: врал он все, говорил не то, што слышал... Обманывал. За то и в темнице сидит. А кого уж более-то балует государь, как не вас?
– Не Гришка Жаден, а Генрих Штаден! – усмехнулся Алехин.
Грязной недолюбливал дьяков Посольского приказа. Они слишком много времени отнимают у государя. Зазнаются. Постоянно с иноземцами, а многие из них и за рубежами побывали, в иных государствах, много видели, много слышали. Не чета дьякам Разрядного, Поместного или других государевых приказов... Хвальбишки!
– Ну-ка, Миша, спроси – есть у него жена? – сказал Кусков. – Ладно. Не спесивься.
Алехин покачал головою и с усмешкой задал этот вопрос Керстену Роде. Тот, мечтательно закатив глаза, торжественно произнес:
– Я люблю рвать розы, когда они цветут, а жена – увы! – растение, которое цветет только один раз.
– Батюшки! – весело воскликнул Грязной. – Он и впрямь занятный. Ивану Васильевичу будет чем позабавиться. Остер на язык... Слышите? Жена цветет один раз. Ха, ха, ха!..
Василий Грязной в припадке пьяного веселья принялся еще настойчивее спаивать своих гостей.
Да и кто же из московских добрых хозяев отпустит из своего дома гостя, не напоив его до беспамятства? А если такой сквалыга и объявится – вечный позор ему и посрамление.
Грязной особенно усердно ублажал толмача:
– Друг за друга, Бог за всех, Миша... Понял ли? – говорил он, неустанно наполняя его чарку. – Дурень ты, Мишка! – вдруг хлопнул он по спине Алехина, обтиравшего в задумчивости усы и бороду. – Не иди против нас. Помни: рука руку моет, и обе белы бывают.
Толмач, поморщившись, хмуро подставил свою чарку.
– Э-эх, Миша!.. – наполнив ее, проговорил Грязной. – Будь я царь, – боярином бы тебя сделал... Знаю: верный ты царю слуга.
– Не хочу быть боярином. Не обижай, – промычал Алехин. – Боюсь.
– Ловок, Мишка! Мою мыслю слопал. Да и сам бы я от того чину упрятался... Вон Малюта... «Выше дворянского звания, – говорит, – ничего не знаю». Не надо! Што толку в том, коли залетит ворона в царские хоромы... Все одно ворона! Ха, ха, ха!.. – Грязной расхохотался. – Полету много, а почету нет! Мы с Малютой не гонимся за боярским званием... Не надо нам его. Дело нам надобно, государево дело!.. Пожалуй, дураку дай честь – он не знает, где и сесть. Вон Прокофьев потянулся за боярами, да и расстался с амбарами...
Очнувшись, Алехин вдруг вскочил:
– Апостол Петр... изрек...
– Ну, ну, говори!.. – крикнул Грязной.
Собравшись с духом, дьяк громко провозгласил:
– Гордым Бог про... ти... вится... А смиренным дает бла-а...дать!..
Степенно опустился на скамью, мотая головой.
– Оставайся, Миша, ночевать... Ты уж, кажись, того...
– Не!.. Ночь пропью... всю ночь... а не ночую... Боюсь! Тебя боюсь!
Способные еще понимать что-нибудь рассмеялись. Толмач сидел бука букой, ни на кого не глядя, бурча себе под нос.
Грязной шепнул Кускову на ухо:
– Сукин сын! Притворяется. Хитрый боров. Что-то есть у него на уме. Скрывается. Все они, посольские, такие... Говорят не то, что думают. Даже короли иноземные то приметили. Хитрее наших посольских дьяков токмо черти.
Грязной разошелся вовсю:
– Пейте, братчики! Гулять – не устать, а дней у Бога впереди много. Обождите, не то увидите.
Феоктиста Ивановна побежала в девичью. Замахала руками на девушек, зашикала на них, велела поскорее одеться и спрятаться на чердаке.
А какие дни! Василий знает, он уверен, что в государстве наступают иные времена... Ему, Василию Грязному, верному царскому слуге, дует попутный ветер... Для многих этот бродяга, которого угощает он в своем доме наравне с друзьями, – разбойник заморский, а для него, Грязного, нужный государю человек. Надо знать и понимать, что к чему. Бояре, выпестовавшие царя на своих руках, седобородые мудрецы, хуже знают царя, чем он, дворянин Грязной, – они не могут понять Ивана Васильевича.
Вскоре кое-кто уже задремал за столом... Иные, отдуваясь, морщась, мотая головой, пытались подняться со скамьи, но, увы, напрасно! Некоторые и вовсе сползли со скамьи под стол. Дьяк Алехин поднялся, помолился на иконы, распрощался с хозяевами и, пошатываясь, побрел домой.
Крепче всех на вино оказались Грязной и датчанин. Они молча продолжали пить.
Утром, проводив гостей из дому, Феоктиста Ивановна приказала девушкам выскоблить ножами пол, вымыть его, особенно в том месте, где сидел иноземец. Святою водою побрызгала она там.
Даже образа, стоявшие на полках в массивных киотах, обложенные серебром с гривнами, с жемчугом, с камением, она с благоговеньем обтерла смоченным во святой воде полотенцем.
Чужеземец без бороды – «чур-чур, проклятая поганая латынская харя!» В Москве все с бородами, и у многих она долгая, густая, а у того нехристя голый подбородок, словно у бесов, что жгут грешников на картине Страшного суда. Феоктиста Ивановна, как и все московские люди, верила в бесов, постоянно вела с ними борьбу.