Если подниматься по Петровке, правым берегом Неглинной, то, не доходя кузнечной и оружейной слобод, увидишь в долине обширный пруд. Перегороженная бревенчатой плотиной, узкая Неглинная разлилась тут широко, как в половодье. Раньше стояла на плотине мельница государева, теперь ее нет: больно дурная вода в пруду. Его так и прозвали Поганым. А нехороша вода из-за стекающих в пруд отходов литейного и пушечного дворов. Дворы эти нещадно дымят зиму и лето. Среди сложенных в высокие поленницы березовых и дубовых дров снуют закопченные люди, роются в каких-то ямах, ворошат земляные бугры, из которых рвутся искры и пышет пламя. Там долбят мотыгами железную руду, там ее моют, там пробивают земляные печи острыми пиками и бесстрашно стоят над желобами, по которым лениво течет, брызгаясь, ослепительный металл… Груды глины, шлака, извести. Кислый запах чугуна и бронзы. Визг пил, обгрызающих готовые дула мортир, василисков и гаковниц.
Гаспар Эверфельд окликнул курчавого стражника:
— Эй, молодец! Где есть Ганс Краббе?
— Эвон к пушкарям побег. Мортира у них лопнула.
— О, это худо! Очень худо! — встревожился Эверфельд. — Несчастный Ганс.
Он дотронулся до руки Федорова.
— Я вам просит обождать. Я сейчас.
Эверфельд ушел. Стражник, стоявший возле пушкарской избы, почесал за пазухой.
— Хуже, чем в аду, здеся… Сторожить и то прокиснешь насквозь, а поди-ка у ям да у печей постой!.. Вона, твой немец нашего пожалел. Его жалеть неча. С него за мортиру шкуру не спустят. А мастеровых плетями да батогами попотчуют. Жизнь, господи прости!
Видно было, стражник рад поговорить кем-нибудь.
— И часто орудия лопаются?
— Коли бы часто, тут, поди, и живых никого не осталось. А пошто тебе сюда занадобилось?
— Так… Спросить хочу вашего немца кой о чем.
Эверфельд и Краббе вскоре показались из-за куч извести. Иван Федоров поклонился, Краббе ответил поклоном же. Попросил пройти в избу.
В каморке Краббе на голом столе стояли склянки с разноцветном жидкостью, лежали куски руды.
Эверфельд перевел слова Федорова, что тот хочет посмотреть литье, просит рассказать, если Краббе знает, конечно, из чего делаются литеры в немецких печатнях.
Краббе внимательно выслушал Эверфельда, бросил быстрый взгляд на русского, о чем-то спросил по-своему, вздернул жидкие пшеничные брови, и между немцами начался долгий разговор.
Иван Федоров видел, что Эверфельд сердится, а Краббе, похоже, нарочно злит его и ядовито усмехается.
Наконец Эверфельд раздраженно сообщил:
— Краббе говорит, что к литейным делам без разрешения государя посторонних допустить не может… Состав литер ему неизвестен.
Иван Федоров поднялся с лавки.
— Больно много он говорил, чтоб отказать… Переведи: вижу, что врет. Ну, пускай дорожится. Без него обойдемся.
И, не дожидаясь, пока смущенный Эверфельд скажет что-нибудь, вышел из пушкарской избы.
Он уходил с пушечного двора, не оглядываясь. Обида и гнев на проклятого немца гнали его прочь. Наконец устал от быстрого шага, задохнулся, встал в тени столетней ветлы.
— Не говорят? К своим мастерам пойду!
Утопила Зарядье в непролазной грязи осень. Ударили первые заморозки. Отпустило. Потом стало сыпать колкой крупкой. И только в конце ноября повалил глухой, мохнатый снег. Он валил два дня подряд, облепил Москву, подкатил заносами и сугробами к завалинкам хором и оконцам изб, и тогда начались морозы.
Иван Федоров завершил переписку житий новых святых.
На другой день прямо с утра он отправился к Твердохлебовым.
Спешил, надеялся услышать хорошие новости. Но новости оказались плохими. Михаил Твердохлебов поведал, что слышал от иарвских купцов, своих приятелей, о печальной участи царева посланца Ганса Шлитта. Шлитт собрал будто бы с разрешения императора Карла больше ста двадцати немецких мастеров и уже повез их на Русь, но сначала его задержали в Любеке, а потом в Риге. Великий гермейстер Ливонского ордена Фирстенберг, рыцари и дерптский епископ оковали Шлитта, запрятали в тюрьму мастеров, а императору послали грамоту, где просят взять разрешение на выезд Шлитта в Московию обратно.
В грамоте, по словам знакомого Михаилу купца Иоахима Крумгаузена, гермейстер и епископ уверяют, что обучать русских разным искусствам опасно, что они могут эти искусства обратить против ордена и самого императора.
— Тут, видишь, какое дело, — сказал Михаил Твердохлебов. — У ливонцев срок мира с нами кончается, так они и трясутся… И Шлитта они не выпустят. Как бы там император ни решил, не выпустят. В случае чего, возьмут и уморят. Это у них просто. А потом отпишут Карлу, что Шлитт-де помре, и вся недолга… Так что немецких печатников ты не жди.
— А царю известно сие? — спросил Федоров.
— Всем известно. И царю и митрополиту… Ох, неладно гермейстер и епископ творят! Вспомнит им царь эту обиду
— И надо вспомнить! — с досадой сказал Федоров.
Михаил вздохнул.
— Коли вспомнят, быть войне… Тебе-то что? Ты, чай, с Ливонией торга не ведешь.
ГЛАВА VI