…Сегодня Ян был очень печален. Долго лежал в темноте. Говорит, тоска ужасная. Да, тяжело он отрывает от себя каждый год. С корнями ушел в землю, потому и тяжело. Слишком он все видит и понимает, все остро чувствует. Потом сошел вниз, развеселился, поставил бутылку вина, которую они с Н. К. (Кульманом) и выпили. Когда я пришла к нему наверх, он лежал в постели, видимо, ждал меня. Был нежен. Говорил, что только я для него все. Что мысль о моей смерти преследует его уже 20 лет. 40 лет боялся смерти матери, а 20 — моей. Поэтому, когда я заболеваю, то у него весь мир преображается. И он, как сумасшедший, должен куда-то лететь. Он понимает, что может увлечься, но это не настоящее. „Отдельный кабинет, ужин, момент усталости — она смотрит, увидит морщину и думает: стар. А мне хочется сказать — allez vous en! Ты одна не видишь того, что есть. Да, как отражение в окне вагона и стекло, и сквозь него видишь звезду“…
5 июня.
…принесли газету с „Окаянными днями“. В восторге от стихов, которыми этот кусок кончается… я прочла их и вспомнила, как мы в этот вечер ездили за Скородное и из лесу увидели зарево, испугались: не у нас ли? И я, как сейчас вижу, как Ян сделал быстрое движение, натянул вожжи, ударил лошадь кнутом… А стихи вот такие:
11 ноября.
…Вчера завтрак у Мережковских… 3. Н. пригласила Г. Н. Кузнецову… я очень благодарна ей за это… Завтрак был хороший. После 3. Н. читала нам дневник. Перед тем Дм. С., который не слушал чтение (он не может ничего ни читать, ни слушать о революции: „это все равно, что вашу мать убили, а вы будете слушать об этом“), говорил: — Милюков это Чичиков, Керенский — Хлестаков. В нем сидел бес, в котором и мы повинны, теперь бес из него ушел, а все продолжает становиться в наполеоновские позы.
3. Н. читала дневник, относящийся к Корниловской истории… Ведь по духу она была близка и с Илюшей (Фондаминским), и с Савинковым, и с Керенским, а Корнилов собственно был ей чужд, — и однако она выносит оправдательный приговор Корнилову, даже не выносит, а он сам „выносится“. И что самое замечательное — Корнилов не увлекает ее, к белому движению она остается холодна, не верит ему. Ее дневник — сама история. Она была поставлена в необыкновенно выгодное положение. Ежедневные свидания с Савинковым, человеком, умеющим отлично рассказывать, свидания с Бунаковым, знакомство с Керенским и дружба с Карташевым…
16/29 декабря.
…Ян давно не пишет. В холоде, в дожде, мраке ему не работается. Хоть бы январь был погожим. Ведь ему необходимо набросать хотя бы III-ю часть.
Г. Н. встает в 11 часу. Ей жить надо было бы в оранжерее… Она слаба, избалована и не может насиловать себя…»
(Подобные рассуждения и резюме Веры Николаевны, как и иные ее характеристики, можно было бы не принимать во внимание ввиду не особенной ее компетентности в подобных проблемах, но надо думать, что такие впечатления несомненно обсуждаются между мужем и женой, и за словами В. Н. почти всегда слышится голос Ивана Алексеевича.)
« 8 сентября.
…Вчера зашли к Мережковским… В Белград они едут. Возмущены, что редактор Струве. „Я не буду с ним работать“, заявляет 3. Н. „Я напишу статью против самодержавия, вот он и уйдет“. Значит, ясно — Мережковские едут в Белград, чтобы вырвать у Струве воображаемую власть, а если не удается, то будут стараться, чтобы Струве отказался работать с ними. Они думают, что журнал будет в их руках, т. к. Ян занят „Арсеньевым“, связан с „Соврем. Записками“, то он не опасен им. Алданов вряд ли станет принимать близкое участие там, Куприн — рамоли, Шмелев — болен, Зайцев не опасен. Словом, им мерещится из этого журнала сделать „Новый дом“…
19 сент.
…Мережковские едут в Сербию. Им прислали 10 000 фр. будто бы за пьесу. 3. Н. сшила новое, слава Богу, черное платье. Дм. С. возбужден…
Ходасевич попросил у меня ту статью Гиппиус, где она писала об Яне как о большом писателе, о большой личности и издевалась над критиками, которые называют его описателем. О себе Ходасевич говорит, что он очень доверчив, что Мережковским он не верил и что они „ужасно с ним поступили…“
8 окт.