Вторая заметная фигура — Ромашков, Николай Осипович. Среди многочисленных друзей и соседей отца был помещик Ромашков, а сын его прослыл чудаком, странным человеком: с отцом разошелся, с братом тоже разорвал и бросил какой-то наследственный документ, скитался. Появился в гости к Буниным, попьянствовал и поспорил, поссорился не раз в застолье с Алексеем Николаевичем, да и остался гостевать, — так водилось прежде между приятелями. Был Николай Осипович начитан, образован, окончил курс в Лазаревском институте восточных языков в Москве, носил парик, ел только хлеб с горчицей под водочку, с Людмилой Александровной говорил по-французски. Она рада была: вот, мол, пусть и Ваню обучит. И Николай Осипович сделался домашним учителем, доведя Ваню до самого поступления в гимназию. Учил Ромашков читать по «Одиссее» и «Дон Кихоту»; часами рассматривали вместе «Всемирный путешественник» и «Земля и люди», — там были и египетские пирамиды, и пальмы, и пираты, и дикари в пирогах. Так что, с одной стороны — Дон Кихот, рыцари, замки, Средневековье, с другой — дальние страны и океаны, путешествия, приключения. Впечатлительный и памятливый мальчик все впитывал, мечтал потом наедине и о том и о сем. Ромашков сам много скитался, навидался людей, натерпелся лиха, — умел живо и интересно рассказывать, увлекался, вызывал у мальчика сочувствие в своих диккенсовских передрягах.
Этот человек, названный в «Арсеньеве» Баскаковым, учителем оказался слабым, но заражал своей необычностью и необузданностью. Кроме того, однажды он подарил воспитаннику коробку акварели, — и краски поразили ребенка. «Пленил меня страстной мечтой стать живописцем. Я дрожал при одном взгляде на ящик с красками, пачкал бумагу с утра до вечера, часами простаивал, глядя на ту дивную, переходящую в лиловую, синеву неба, которая сквозит в жаркий день против солнца в верхушках деревьев, как бы купающихся в этой синеве, — и навсегда проникся глубочайшим чувством истинно-божественного смысла земных и небесных красок. Подводя итоги того, что дала мне жизнь, я вижу, что это один из важнейших итогов. Эту лиловую синеву, сквозящую в ветвях и листве, я и умирая вспомню…»
Возможно, благодаря Николаю Осиповичу Ваня стал лучше различать и понимать взрослых людей.
Все же в том, что касается учения, главную роль играл Юлий Алексеевич.
Другим сильным впечатлением детства оказалась болезнь, — лет в семь-восемь. Видимо, скарлатина. Это было «…как бы странствие в некие потусторонние пределы… Что же было со мной? Я испытал внезапное ослабление всех своих душевных и телесных сил, чудодейственную перемену, совершающуюся в такие часы во всех пяти человеческих чувствах, — в зрении, вкусе, слухе, обонянии, осязании; испытал неожиданную потерю желания жить, то есть двигаться, пить, есть, радоваться, печалиться и даже кого бы то ни было, не исключая самых дорогих сердцу, любить». Болезнь, боль всегда, как ни странно, благо, помощь творчеству. «Коэффициент полезного действия грусти на душу поэта». Человек надолго и глубоко остается наедине с самим собою. Так рождаются жемчужины: песчинка попадает на нежное тело моллюска, слой защиты обволакивает ее, за ним — второй, третий, так далее. Мир исчезает, скрывается за толстым, глухим стеклом, ребенок остается один, ему не постичь происходящее. Но потом ярко и освежающе возвращение к этому миру, привычному здоровью, ожившим чувствам и желаниям. Нет, болезнь — великое и благое испытание.
Еще одно из ярких впечатлений детства, — первая поездка с родителями в город. Бунин будет потом путешествовать всю жизнь, сделается страстным путешественником, объездит весь мир, самые дальние страны, но первое детское путешествие останется в памяти навсегда. «Тут я впервые испытал сладость осуществляющейся мечты, а вместе с тем и страх, что она почему-нибудь не осуществится. Помню до сих пор, как я томился среди двора на солнечном припеке, глядя на тарантас, который еще утром выкатился из каретного сарая: да когда же наконец запрягут, когда кончатся все эти приготовления к отъезду? Помню, что ехали мы целую вечность, что полям, каким-то лощинам, проселкам, перекресткам не было счета и что в дороге случилось вот что: в одной лощине, — а дело было уже к вечеру и места были очень глухие, — густо рос дубовый кустарник, темно-зеленый и кудрявый, и по ее противоположному склону пробирался среди кустарника „разбойник“, с топором, засунутым за пояс, — самый, может быть, таинственный и страшный из всех мужиков, виденных мной не только до той поры, но и вообще за всю мою жизнь. Как въехали мы в город, не помню. Зато как помню городское утро! Я висел над пропастью, в узком ущелье из огромных, никогда мною не виданных домов, меня ослеплял блеск солнца, стекол, вывесок, а надо мной на весь мир разливался какой-то дивный музыкальный кавардак: звон, гул колоколов с колокольни Михаила Архангела, возвышавшейся надо всем в таком величии, в такой роскоши, какие и не снились римскому храму Петра, и такой громадой, что уже никак не могла поразить меня впоследствии пирамида Хеопса.