И далее (большое искушение продолжить цитату. — М. Р.): «Ничего не неизбежно, кроме смерти. И революция не была неизбежна. Двадцатый век научил нас, что нищету и неравенство, эксплуатацию и безработицу преодолевают иначе. В Швеции сто лет тому назад было три короля под-рад, вносивших в парламент законопроекты слишком радикальные, и парламент их проваливал, пока парламент не стал столь же радикален, как и сам шведский король, и законопроекты наконец прошли (пенсии на старость). Не „даровать“ сверху конституцию надо было, а совместно с оппозицией разработать ее и повернуть туда, где страна могла бы дышать и развиваться; не дворцовый переворот был нужен, а спокойный отказ от всех вообще дворцов и фонтанов, чтобы провести линию между мифом и действительностью. А если несчастные войны были России не по силам, то надо было оставить мысль о великой России раз и навсегда. Только недоразвитые страны делают революции — этот урок был нам преподан двадцатым веком, развитые страны меняются иначе».
Зиму 1917/18 года Бунины прожили в Москве, весной с немалым трудом перебрались в Одессу, ради безопасности, ради тепла, ради продуктов, которые в Первопрестольной все дорожали или исчезали совсем. Однако здесь тоже не медом и сахаром текла жизнь, шла просто война.
Любимые Буниным усадьбы, барские дома, наполненные духами и вещами старины, культуры, истории, красоты, — стоит ли много говорить об этом?..
В воспоминаниях замечательного художника Юрия Анненкова, в первые годы революции вполне лояльного к советской власти, писавшего портреты и Ленина, и Троцкого, есть одна необычайная страница. Кажется, она вмещает все!..
«…Мой куоккальский дом, где Есенин провел ночь нашей первой встречи, постигла несколько позже (после смерти Есенина) та же участь. В 1918 году, после бегства Красной гвардии из Финляндии, я пробрался в Куоккалу (это еще было возможно), чтобы взглянуть на мой дом. Была зима. В горностаевой снеговой пышности торчал на его месте жалкий урод — бревенчатый сруб с развороченной крышей, с выбитыми окнами, с черными дырами вместо дверей. Обледенелые горы человеческих испражнений покрывали пол. По стенам почти до потолка замерзшими струями желтела моча, и еще не стерлись отметки углем: 2 арш. 2 верш., 2 арш. 5 верш., 2 арш. 10 верш. Победителем в этом своеобразном чемпионате красногвардейцев оказался пулеметчик Матвей Глушков: он достиг 2 арш. 12 верш, в высоту.
Вырванная из потолка с мясом висячая лампа втоптана в кучу испражнений. Возле лампы — записка: „Спасибо тебе за лампу, буржуй, хорошо нам светила“.
Половицы расщеплены топором, обои сорваны, пробиты пулями, железные кровати сведены смертельной судорогой, голубые сервизы обращены в осколки, металлическая посуда — кастрюли, сковородки, чайники — до верху наполнены испражнениями. Непостижимо обильно испражнялись повсюду: на всех этажах, на полу, на лестницах — сглаживая ступени, на столах, в ящиках столов, на стульях, на матрасах, швыряли кусками испражнений в потолок. Вот еще записка: „Понюхай нашава гавна ладно ваняит“.
В третьем этаже — единственная уцелевшая комната. На двери записка: „Тов. командир“. На столе — ночной горшок с недоеденной гречневой кашей и воткнутой в нее ложкой.
…Руины моего дома и полуторадесятинный парк с лужайками, где седобородый Короленко засветил однажды в Рождественскую ночь окутанную снегом елку; где, гимназистом, я носился в горелки с Максимом Горьким и моей ручной галкой „Матрешкой“; где я играл в крокет с Маяковским; где грызся о судьбах искусства с фантастическим военным доктором и живописцем Николаем Кульбиным; где русская литература творила и отдыхала, — исчезли для меня навсегда, как слизанные коровьим языком…»
О, революция!.. О, целый век звеневшее в воздухе: «К топору зовите Русь!» О, наивная, прекраснодушная вера в мирный, добрый наш народ, богоизбранный и боголюбивый!..
Разумеется, революция, катастрофа, изгнание, — всё, с этим связанное, оставалось в людях, продолжало в них клокотать, — как могло быть иначе? Вот из «Грасского дневника» Г. Кузнецовой:
«21 октября 1928г. В сумерки И. А. вошел ко мне и дал свои „Окаянные дни“. Как тяжел этот дневник! Как ни будь он прав — тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами. Кротко сказала что-то по этому поводу — рассердился! Я виновата, конечно. Он это выстрадал, он был в известном возрасте, когда писал это, — я же была во время всего этого девчонкой, и мой ужас и ненависть тех дней исчезли, сменились глубокой печалью».
И далее:
«12 мая. Вчера за обедом Илья Исидорович (Фондаминский. — М. Р.) рассказывал о том, что, читая два года об Империи, он только в последние дни почувствовал ее, стал представлять ее себе:
— Каждую вещь представляешь себе как-то издали. Империю я представляю себе как какой-то ассирийский храм, величественный и мрачный. Люди сгибались от тяжести этого храма. Они любили царя, поклонялись ему, видели в нем отца, но на устах у них даже в праздники не было улыбки.