С юношеских лет была мечта об Учителе: чтобы иметь рядом такого человека, советчика, проверщика, к которому можно было бы принести полстранички, начало, даже несколько фраз, рассказать замысел, поделиться восторгом или гневом прочитанного. Когда-то эту роль отчасти выполнял брат Юлий, потом Варя, которая ревниво читала всякое его стихотворение, но и все. Да и то перед ними он выступал скорее как законодатель, как писатель перед читателями, они ценили уже готовое. И, по сути, он все в жизни сделал сам. А ведь сколького можно было избегнуть, не изобретать изобретенное, миновать приготовительные классы, на которые ушли годы. Пожалуй, теперь Учитель и не был нужен. Но тоска по такому человеку осталась, она никогда не была удовлетворена, а ведь и старики с завистью глядят на игрушки, которых у них не было и которых так хотелось в детстве!..
Все кончилось неожиданным и странным образом, почти насмешкою над всеми планами и идеями затворничества и отрешенности. В тот день они много гуляли по Ялте, погода была хоть и пасмурная, но сухая и теплая. Взяв извозчика, поехали наверх, к кладбищу, откуда открывался широкий вид на город, море, Ливадию. На серое море падали поля неяркого света — далеко, у горизонта; по склонам гор уже стоял весенний цветной дым просыпающейся растительности, а белую Ялту, словно торт, украшали темно-зеленые свечи кипарисов. Русское богатое кладбище с дорогими надгробьями, скульптурными скорбными ангелами, нарядными оградами поместилось на самом обрыве, на покатом склоне, среди кипарисов и сосен. Оно было невелико, но содержалось в торжественном порядке, на редкой плите не лежали свежие розы. Увлекшись чтением эпитафий и думая о том, как и в этом жанре легко обнаруживается пошлое или талантливое, Бунин не заметил, как Чехов вышел за кольцо оград, сел на лавку, стоящую у самого края обрыва, лицом к морю. Он сложил руки на набалдашник трости, согнувшись, упер в них подбородок, смяв бородку. Когда Бунин приблизился, лицо у Чехова было серым, губы бескровны, веки прикрыты — он, видно, устал. Услышав шаги, он открыл глаза, но позы не переменил, и Бунин почти смешался, увидев, как холодны, строги и глубоко умны его глаза. Никакой иронии, ни капли шутки, одна пристальность и почти жесткость, совершенная трезвость. От такого взгляда брала робость, он, словно отточенным топором, отсекал все моментальное, милое, приятельское, оставляя Чехова одного, с самим собою, в его чистом виде, недоступном и скрытом.
Уже через мгновение это выражение исчезло, уступив место обычной легкой улыбке, но позабыть его было невозможно, и осталось неловкое чувство, словно ты подсмотрел, подслушал, увидев Чехова наедине с собою, узнав его тайну. И пришлось перед ним, перед Чеховым, прибегнуть к маскировке учтивости, отводя глаза, спрашивать, не устал ли он и прочее. Захотелось уйти, не мешать. Но Чехов и теперь не отпустил его, с тем же извозчиком они вернулись в Аутку обедать.
Едва войдя в дом, Чехов спросил, не было ли телеграммы или звонка с почты, — уже два дня, по некоторым признакам, можно было понять, что он ожидает приезда Ольги Леонардовны: Арсений по три раза на дню ходил на почту, а из оранжереи привезли корзину роз, которые расставили в вазы по комнатам. Ожидали и возвращения Марии Павловны, ее очень не хватало все это время, с приезда Чехова. Чехов спросил телеграмму, и она действительно была, лежала на столе в кабинете, и он быстро прошел туда один, а Бунин отстал и свернул в столовую к Евгении Яковлевне.
Через пять-шесть минут Чехов вернулся, и усталость словно сошла с него: он вошел умытый, в другом сюртуке, с веселым лицом. И во весь обед был оживлен, легок, хотя ел мало. И потом не хотел отдыхать, едва отпустил Бунина, а уже в дверях, прощаясь, вдруг придумал, что надо пойти ужинать в ресторан, — он любил рестораны, любил угощать, брать самое дорогое и вкусное.
И на самом деле, в девятом часу вечера они вошли в «Россию» (и с ними Елпатьевский), и Чехов по-прежнему выглядел возбужденным и свежим, хотя Елпатьевскому признался, что после Франции в Ялте ему как будто хуже и мучают перемены погоды. «Мне в Ялте всегда хуже». Они вошли и тут сразу увидели знакомое лицо: Варвару Константиновну Харкевич, начальницу женской гимназии, обожательницу писателей, но, впрочем, женщину милую, пылкую искренне и неглупую. Она и теперь была в компании двух молодых поэтов, одного — длинноволосого и с нестриженой бородой, а другого — в клетчатом английском костюме и с трубкой, — впрочем, значительность и развязность того и другого вмиг растаяли, как только их представили Чехову и Бунину: они вскочили и вытянулись, как гимназисты или юнкера, почти до неловкости.