— А-а-ах какой ты, ну-у! А я исшо хотел было сегодня крупу провеять, мужик тут покупает ее у меня, а тут грехи одни, и ей-богу, грехи! — говорил хозяин, неохотно охорашивая свою белую мерлущатую шапку, и выходя вслед за гостем.
По дороге Петр Матвеевич завернул в балаган и взял с собою Семена, Авдея же послал за лошадью с розвальнями. Дойдя до избы Кулька, стоявшей около гумен, окаймлявших берег Иртыша, они встретились с ним у калитки. Увидя их, Кулек остановился.
— Распахивай-ко ворота для дорогих-то гостей, — м насмешкой сказал Петр Матвеевич, когда они подощли к нему.
— А зачем бы это бог в дешевую-то избу дорогих-то гостей принес? — спросил его в свою очередь Кулек, загородив собою вход в калитку.
— Ты бы из учтивства-то в избу примолвил, не тати[3] к тебе пришли! — серьезно заметил ему Роман Васильевич, видимо входивший в роль от сознания своего достоинства.
— Не заперта, милости просим. Добрая-то весть, сказывают, сама летит, худую-то только на ворота вешают. Не за добром, видать, в гости-то называетесь! — говорил Кулек, входя во двор и отворяя дверь в избу, куда вслед за ним вошли голова и Петр Матвеевич.
О горькой нужде в быту Кулька можно было заключить уже по обстановке в избе. Около покосившихся, но все-таки чисто выбеленных стен стояли лавки, сходившиеся у стола в переднем углу. У печки висела люлька, в которой стонал обернутый в какие-то лохмотья больной ребенок. У узенького оконца, с натянутым вместо стекла бычачьим пузырем, едва пропускавшим дневной свет, сидела с прялкой в руках подросток-девочка, в одной грубой пестрядинной рубахе, — прикрывавшей ее тощее тело. Сидя у люльки, жена Кулька, пожилая женщина с болезненно истомленным лицом, укачивала на руках другого больного ребенка, то прижимая его к груди, то поднимая на воздух, чтобы унять его плач и удушливый кашель. И мука, нестерпимая мука выражалась в эти минуты на ее лице. И грустная картина эта, и удушливый, спертый воздух, и царивший в избе мрак охватили бы человека, незнакомого с жизнью нашего крестьянина, томительным чувством. Но не того закала были вошедшие.
При входе головы и Петра Матвеевича девушка испуганно встала, с недоумением глядя на них. Холодный воздух, охвативший люльку, возбудил в ребенке, лежавшем в ней, кашель, кончившийся глухим, сиплым криком. Успокоившийся на руках матери ребенок, разбуженный ее торопливым движением, также разразился плачем.
— О-ох, господи! — произнесла бедная женщина, прислонясь к печи и снова укачивая его.
— Ганька! — крикнул Кулек девушке, стоявшей с прялкою в руках, — возьми робят-то да снеси их к Вялому в избу! — Чем же угощать-то тебя, Роман Васильич, что не обошел честью, заглянул и в мою клеть? — спросил он, когда девушка, закутав плачущих детей в изорванный полушубок, унесла их и в избе воцарилась тишина.
— Обиду вот на тебя Петр Матвеич принес, братец ты мой! — ответил он, присев на лавку.
— Что за шесть гривен пуд рыбы не отдаю, а-а-а? Емок он на энти обиды-то!.. Так ты это судить нас пришел, а?
— А-ах, братец, и все, то ись, вы!.. Ты ведь брал деньги-то?
— В отпор не иду — брал.
— И отдай… по заповеди… путем отдай!
— И отдаю. Пушшай берет рыбу. Вот он тут сидит, я при нем и говорить буду. Он вот обиду несет, а что сам обижает, про эфто молчит!.. Я брал… Брал, и расписку выдал вместе с Вялым, под рыбу брал, рыбой и отдаю. Так зачем он грабить-то хочет, а? Вот он тут сидит… глаз на глаз… ты и спроси его, нешто по нынешним-то ценам за шесть гривен пуд-то осетрины взять не грабеж, а?..
— Экие-то слова мо-отри в препорцию, друг! — внушительно заметил ему Петр Матвеевич, — а то за поношенье чести!..
— Нешто у тебя есть честь-то? — презрительно усмехнувшись, спросил его Кулек.
— Смо-о-отри, говорю, о-ой!..
— Не пужай! Смотреть-то не на что! — раздражительно ответил он. — Ты о чести своей молчал бы! Честь-то твоя — что у худой бабы подол — обшмыгана!..
— И в самом деле, ты, Кулек, поприглядней на слова-то будь! — строго заметил ему и Роман Васильевич. — Слово-то слову не инако: вылетит — не поймаешь!
— Мое-то слово горе говорит, Роман Васильевич. Ты гляди, ртов сколь… пить, есть хотят, а работник-то на семью один я. Ты подушну-то спрашивашь, вздоху не даешь… есть чего отдать аль нет, а разорвись да выдай! Пушшай уж казна берет, ну-у, божье попущенье! За что ж исшо купцы-то наезжают грабить нас, а?.. А коли ты честный, говоришь, — обратился он к Петру Матвеевичу, — ты по чести и бери… не зори… не отнимай у нищего-то последнего куска изо рта! Ведь ты сы-ыт, избытошно богом-то взыскан, а я нищ, ни-и-ищ! — И в голосе Кулька зазвучали слезы.
— И болт… привяжи вместо языка-то, устанет в разговор рах-то энтих! — сухо произнес Петр Матвеич, глядя куда-то в сторону. — Ты, голова, сказки пришел слушать аль за делом? — с иронией спросил он.
Роман Васильевич вместо ответа глубоко вздохнул. Видно было, что в душе его происходила борьба.
— Ну-у, он те и прикинет две-то, три гривны от щедрыни! — внезапно утешил он Кулька.
— С каких это резонов ты взял? — угрюмо насупившись, спросил его Петр Матвеевич.