- Кто же тебя поставил здесь дорогу стеречь?
- По приказу императора Павла.
- Павла?
- Тридцатый год стерегу. Ходил в город узнавать, говорят, бумага про харчи есть, а приказ затерялся. Я и стерегу.
- Так тебя и оставили стеречь?
- А что ж можно сделать? Говорю, приказ затерялся. Прошение подавал годов пять назад, ответу нет. Харчи выдают" ("Смерть Вазир-Мухтара").
Все это перечислено для того, чтобы показать павловское, хорошо скомпрометированное происхождение русской государственности, традиционное презрение к человеческому достоинству, отвращение и ненависть к свободе и страх перед ней.
Тынянов не изолирует историю павловского времени от предшествующей истории. Связи с царствованием Екатерины подчеркнуты, а враждебность к матери мотивирована только незаконностью ее вступления на престол. Павловское пятилетие - не случайная, а наиболее характерная глава в летописях всякого самовластия, и поэтому царствование Павла не изолировано от русской и европейской истории, от прошлого и будущего. Иван IV назван в рассказе как параллель. И это важно: значит, есть в истории страны и народа нечто, что его породило. И если в прошлом был Иван IV, то в будущем может быть Павел I. С Европой Тынянов связывает Павла упоминанием о французской революции. О Франции Павлу напоминают подарки казненных Людовика XVI и Марии-Антуанетты - фонари и часы. Напоминание сделано локальной метафорой: "А над головой качался французский висельник, фонарь". Фонари Павел Петрович избегал зажигать, а часы не заводились.
Он жил в обществе, в котором нарушение закона было повседневным явлением, было нормой. Его мать стала императрицей, убив своего мужа, его отца. Мать хотела лишить его, своего сына, престола. Он соприкоснулся с такой острой формой нарушения закона, как убийство и Захват престола силой. Он думает о законности, все время представляя свою возможную участь. И хотя Тынянов говорит, что Павел "не боялся ни жены, ни старших сыновей, из которых каждый, вспомнив пример веселой бабушки и свекрови, мог его заколоть вилкою и сесть на престол", но вряд ли он действительно не боялся жены и старших сыновей: он уговаривал себя, что не боится. Он храбрился. Он жил в годы, когда революция обезглавила законного монарха, его мать незаконно захватила престол, сам же он был за многие годы единственным законным самодержцем. Законность его самодержавия Тынянов подчеркивает, и всегда так, что это кажется мнением самого Павла.
Из этого чувства законности и вырастает стремление к порядку, правильности и регламентации. И все в империи оказывается подчиненным субординации, иерархии, номеру и числу. И поэтому ошибки быть не может, и если в приказе сказано, что подпоручик существует, значит, он существует, а если сказано, что поручик мертв, значит, он мертв.
В павловское царствование впервые с такой отчетливостью было понято, что людьми, затянутыми в форму различных ведомств, выстроенными по чинам, систематически наказываемыми и методически награждаемыми, командовать гораздо легче и проще, чем расползающимися по все стороны личностями, не желающими вскакивать по свистку, думать по распоряжению, безоговорочно подчиняться приказу и склонными вступать в пререкания.
"Царствование Павла доказывает одно: что и в просвещенные времена могут родиться Калигулы. Русские защитники Самовластия в том несогласны и принимают славную шутку г-жи де Сталь за основание нашей конституции: En Russie le gouvemement est im despotisme mitige par la strangulation" (Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою)*.
* А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 11, 1949, стр. 17.
Тынянов, несомненно, соглашался с пушкинским пониманием павловского царствования и в своей важнейшей теме - взаимоотношения государства и личности - часто обращался к павловской империи, потому что она была самым характерным и самым полным, самым типичным и самым трагическим периодом русской истории. Она была еще более трагична, чем подернутые пожаром и дымом кровавые годы Иоанна, потому что она была еще более бессмысленна. Она была так важна и так настораживающе многозначительна, потому что кровь, пытки и казни, растления и расстрелы, виселицы и высылки, дыба и дым сжигаемых книг всей дореволюционной истории обрели в ней источник, корень, опору и прецедент.