По слову примирения Мстислав распорядился: Константину — Владимир, Юрию — волжский Городец.
В один день подготовили ладьи и насады, в них сели Юрий со своей княгиней и детьми, владыка Симон, дружина и весь княжий двор. Загрузили довольное количество припасов на всю долгую дорогу вниз по Клязьме в Оку, а из нее в Волгу, по которой придется выгребать против течения. Вместо великого княжения предстояло теперь Юрию Всеволодовичу володеть и властвовать волостью.
С Ярославом попрощались хладно, едва ль не сквозь зубы: победа объединяет, поражение разъединяет, — смотреть не хотелось друг на друга. На домашних и то было трудно поднять глаза.
А Ярославу было все нипочем, он только негодовал, но нимало не стыдился. Прискакал из своего удела во Владимир и принялся как ни в чем не бывало, как и не битый, грозить тестю: всячески, мол, тебя уем и лаять буду тебя до смерти. И Константина, переезжающего в великокняжеский дворец, бранил непотребно, обещая ему кары небесные за несогласие с отцовским завещанием. И Святослава бранил, исчезнувшего, не прощаясь, в свой городок Юрьев-Польский. Ногами топал, брызгался и за бороду себя дергал с яростию.
Бояре, дворяне, дружинники переносили превратности с покорностию, только тихо горевали о родственниках, погибших на Липице.
А Мстислав сказал Ярославу, что такое ему исделает — зять препротивный ввек не избудет.
Пря межродственная не утихла, лишь до поры затаилась. Ярослав в ответ на обещание тестя предерзко плюнул и сапогом растер.
Леонтий нашел в лесу можжевеловую поляну, набрал из-под снега ягод и жухлых стеблей и окуривал каждый вечер землянку, как лекарь советовал: всякую, говорит, погань выгоняет, болеть не будете. За месяц жизни на морозе, и правда, никто не заболел. А главное, дух приятный шел, хотя ночевали здесь мужи, плохо мывшиеся и неумело обстиранные. Мыла захватили не в достатке. Всего не унесешь и не предусмотришь. Баньки, конечно, в первую очередь срубили, но холодные и без пара. Не все и ходили-то в них: намоешься — и опять на мороз? Но терпкий, навязчивый, хороший запах можжевельника делая ночевку вполне сносной. Лесной воздух, работа, еда горячая, сытная в такой крепкий сон укладывали, что до утра на одном боку спали, не поворачиваясь.
Не то было нынче. Ничем не тревожились, не заботились, а просто не спали, и все: позевывали, почесывались, постанывали, храпеть не храпел никто.
— Ты чего, Лугота, покряхтываешь? — сказал Леонтий.
— Да как не вздыхать, дядя?
— Он смолоду такой охохонюшка, — подал голос Губорван.
— Об Ульянице скучашь? — ласково спросил Леонтий.
— И о ней думается, и мозоли сорвал на руках, садьно теперь кроваво.
— Тогда и на битву нечего ходить. Сиди дома, — сказал Губорван.
— Дома у меня нету. Я ведь сирота, братцы, таимчище. Мать меня, вдовствуя, родила.
— Такой умысел о тебе, таково твое испытание, — отозвался из угла монах.
— А вот Даниил Галицкий, зять Мстислава Удатного, на Калке младеньства ради и храбрости не чуяша раны. Наклонился к реке попить, глядит в воду, а сам весь изрубленный: и чело, и плечо развалено наискось.
— Говорят, зело доблестный? — молвил монах.
— Куды-ы! — подтвердил Леонтий. — А уж какие округ стоны и вопли, вспомнить страшно. Кого порубят, он упадет, еще и кони его стопчут. Они чего понимают, что ли? Сами друг друга в ярости грызут. И по им кровь течмя идет. Кони и те все в ранах-то.
— Вы вот смеетесь надо мной, что в тако время задумал жениться, — начал опять Лугота. — Ульяницей утыкаете… Лисицы норы имеют, и птицы небесные — гнезда. Гоже ли сироте одному маяться!
— Да мы ни за чем, просто для разговору споминаем, — утешил его Леонтий. — А поп-то ее согласен?
— На Красную горку, говорит, повенчаю.
— Значит, к ним пойдешь? — спросил Губорван.
— А что же? — поддержал Луготу Леонтий. — Собой он, видится, человек тихий, смирный, не лается, как ты. Не говорит ничего, опричь того, что если спрашивают, то ответ дает. Ha-ко тебе, жених, хлебца. Отогрелся у меня за пазухой. С трапезы захватил. Может, твоя Ульяница и пекла? — Леонтий нащупал его руку в темноте, вложил в ладонь мягкий ломоть.
Хлеб в стан подвозили из окрестных деревень и городков. Хоть и отужинали невдолге, слышно было, как жадно захрустел отрок поджаристой горбушкой.
— А ты мнячка, Лугота, обжора! — опять поддел его Губорван.
— Молод, растет еще, вот и хочется все время есть, — заступился Леонтий.
— Окуньков бы завтра наловить, — помечтал монах. — Но червя в наживу надо.
— Это по-вашему червя! А мы, владимирски, для окуня накваску тестяную берем али мел.
— Еще бы сочиво с медом! — продолжал монах. — Елико его есть приятно с уксусом!
— Молога столь извилиста, что на одном плесе кашу сваришь аль уху, потом плывешь целый день, а ночевать остановишься как раз напротив места, где кашу варили, — рассказывал бывалый Леонтий. — Очень тихая река и разливы большие. А Сить еще тише. Заросла вся. Сить и есть камыш по-тутошнему.
Впустив слабый отсвет снегов, вернулся в землянку ратник, который говорил про себя, что он — Невзора.
— Ты что, лунствуешь? — спросил Губорван.