Теперь пришла в его сон и позвала: "Дулеб! Дулеб!" Он лежал, думал о девушке, но это ему лишь казалось, будто он думает об Ойке, о гонцах, о боярстве, о Войтишиче, Петриле, четырёх Николаях, игумене Анании. Просто перебирались их имена в памяти, мелькали перед глазами заросшие физиономии, исчезали бесследно, утопали в бездонных колодцах забвения и невнимания, а он, оказывается, думал лишь о весне, о том, чего не услышишь, но и услышишь, чего не увидишь, но и увидишь, к чему не прикоснёшься, но и прикоснёшься.
Вчера долго стоял он под старым чёрным клёном, на скрюченных ветвях которого несмело рождались багровые стрелочки будущих листиков. Клён медленно прогревался солнцем, весенние соки ещё только трогались по толстому стволу к отдалённейшим и самым высоким веточкам, клён оживал или не оживал, что-то в нём клокотало, что-то как бы постанывало, но полного голоса старое и могучее дерево ещё не подавало. А тем временем внизу, засеянные в прошлом году из кленовых летучих семян, густо поднялись крошечные клёники, собственно ещё и не деревья, а только намёк на будущие деревья, нежные росточки, зелёные и бессильные, однако на каждом этом росточке пышно зеленели лапчатые трилистники, настоящие кленовые листья, сочные, широкие, лежали словно бы на самой земле, будто упрёк старому клёну, будто вызов. Им, маленьким, только что рождённым, достаточно было и первого весеннего солнца, они прогревались легко и охотно, доверчиво пришли на свет, тогда как старый клён ещё ждал, ещё колебался, ещё не мог согреться во всех своих членах и переплетениях.
Тогда Дулеб самому себе казался вот таким старым клёном, он не знал ещё, что уже в следующую ночь послышится ему Ойкин голос и придётся лежать вот так без сна и думать неведомо о чём. Ловил себя на желании увидеть Ойку вот таким маленьким клёном, прогретым солнцем насквозь, до глубины, зажжённым первым лучом весенним, всю пронизанную соками жизни, ласковости и привлекательности. Отгонял это желание, потому что было оно не только греховным - просто бессмысленным, а ещё бессмысленнее получалось то, что сам он стал словно бы маленьким зелёным клёником, не ощущал в себе никакой мощи, доверчиво открылся небу и солнцу, довольствуясь теплом первым, нещедрым.
Лежать больше не хотелось, он встал с постели, оделся, твёрдо решил отбросить всё дурное, что было бы к лицу разве лишь Иванице. Добровольно согласился быть помощником князя Юрия. Поэтому должен был думать о деле великом и святом, а тем временем чуть было не впал в ребячество!
Во время завтрака Дулеб спросил у Иваницы:
- Видел Ойку?
Иваница взглянул на него поверх жбана, из которого пил, затем поставил жбан на стол, вытер губы.
- Вот уж! Я сам хотел у тебя спросить о ней.
- Не приносит нам больше вестей. Вот я и подумал…
- Вести сами приходят к нам, зачем их носить?
- Всё же тебе надобно было бы поискать девушку, навестить её.
Иваница молчал и прятал глаза. Не хотел говорить о девушке, с которой, выходит, впервые потерпел неудачу. А может, скрывал что-то от своего старшего товарища? Как бы там ни было, Дулебу уже перехотелось продолжать разговор об Ойке, он заговорил о больном боярине Николе Старом, к которому позвали лекаря на сегодняшний день.
- Опостылели мне все эти Николы, и весь Киев опостылел, - вздохнул Иваница. - А чего хочется, не ведаю и сам. Шёл к тебе, потому что любил странствовать с тобой, а теперь вот сидим то на одном месте, то на другом, все сидим, будто привязанные.
- Привязанные долгом.
- Вот уж! Не ведаю, что это такое.
- Долг народу своему.
- А разве я не народ?
- Народ - это не ты, и не я, и не князь Юрий, и никто в отдельности, но все.
- К девке ведь хочется не всем, а тебе одному.
- К девке? К какой девке?
- Откуда я знаю? Может, к Ойке, а может, к другой какой. Ты же сам спрашивал у меня про Ойку.
- Спрашивал ради тебя. Думаю о тебе и твоей молодости. На меня не смотри. Я человек состарившийся и, можно сказать, изживший себя.
Иваница гмыкнул и не ответил ничего. Пошёл готовить коней, потому что это всегда легче всего.
У Николы Старого был насморк, сидел с красным носом, со слезящимися глазами, которыми смотрел на трёх остальных Никол, примчавшихся в гридницу ещё до прихода Дулеба, потому что у них была привычка держаться вместе, а ещё имели паскудную привычку тащить княжеского лекаря то к одному, то к другому из них и выпытывать, донимать подозрениями, намёками, недомолвками, всякими мелочами, из-за чего опротивели Дулебу безмерно, он возненавидел этих желтоглазых бояр ещё сильнее, чем игумена Ананию, который этой зимой перешёл в положение ещё более высокое - был исповедником у молодого князя Владимира, если и влиял на события, то незаметно и опять-таки сверху, не погружаясь в повседневность, избегая грязи и мелочности.
- Так что же слышно, лекарь? - шмыгая носом, проскулил Никола Старый, а трое остальных придвинулись поближе, чтобы не пропустить ни единого слова, поймать лекаря на недомолвках или на неискренности.
- О твоём насморке? Могу сказать, что это весна, а весна по-своему отражается на каждом человеке.