Иван Никитич зажег свечу и сел у стола. Немного подумав, он обмакнул перо в чернила, перекрестился и начал писать.
На другой день, в восемь часов утра, Иван Никитич стоял уже у парадных дверей Ивана Степановича и дрожащей рукой дергал за звонок. Дергал он целых десять минут и в эти десять минут чуть не умер от страха за свою смелость.
— Чево надоть? Звонишь! — спросил его лакей Ивана Степановича, отворяя дверь и протирая фалдой поношенного коричневого сюртука свои заспанные и распухшие глаза.
— Иван Степанович дома?
— Барин? А где ему быть-то? А чево надоть?
— Вот… я к нему.
— Из пошты, что ль? Спит он!
— Нет, от себя… Собственно говоря.
— Из чиновников?
— Нет… но… можно обождать?
— Отчего не можно? Можно! Идите в переднюю! Иван Никитич бочком вошел в переднюю и сел на диван, на котором валялись лакейские лохмотья.
— Аукрррмм… Кгмбрррр… Кто там? — раздалось в спальне Ивана Степановича. — Сережка! Пошел сюда!
Сережка вскочил и как сумасшедший побежал в хозяйскую спальню, а Иван Никитич испугался и начал застегиваться на все пуговицы.
— А? Кто? — доносилось до его ушей из спальни. — Кого? Языка у тебя, скотины, нету? Как? Из банка? Да говори же! Старик?
У Ивана Никитича застучало в сердце, помутилось в глазах и похолодело в ногах. Приближалась важная минута!
— Зови его! — послышалось из спальни. Явился вспотевший Сережка и, держась за ухо, повел Ивана Никитича к Ивану Степановичу. Иван Степаныч только что проснулся: он лежал на своей двухспальной кровати и выглядывал из-под ситцевого одеяла. Возле него, под тем же самым одеялом, храпел толстяк с серебряною медалью. Ложась спать, толстяк не нашел нужным раздеться: кончики его сапогов выглядывали из-под одеяла, а серебряная медаль сползла с шеи на подушку. В спальне было и душно, и жарко, и накурено. На полу красовались осколки разбитой лампы, лужа керосина и клочья женской юбки.
— Чего тебе? — спросил Иван Степанович, глядя в лицо Ивана Никитича и морща лоб.
— Извиняюсь за причиненное беспокойство, — отчеканил Иван Никитич, вынимая из кармана бумагу. — Высокопочтенный Иван Степанович, позвольте…
— Да ты, послушай, соловьев не разводи, у меня им есть нечего: говори дело. Чего тебе?
— Я вот, с тою целью, чтоб эк… эк-гем почтительнейше преподнесть.
— Да ты кто таков?
— Я-с? Эк… эк… гем… Я-с? Забыли-с? Я корреспондент.
— Ты? Ах да. Теперь помню. Зачем же ты?
— Корреспонденцию обещанную на прочтение преподнесть пожелал…
— Уж и написал?
— Написал-с.
— Чего так скоро?
— Скоро-с? Я до самой сей поры писал!
— Гм… Да нет, ты… не так. Ты бы подольше пописал. Зачем спешить? Поди, братец, еще попиши.
— Иван Степанович! Ни место, ни время стеснить таланта не могут… Хоть год целый дайте мне — и то, ей-богу, лучше не напишу!
— А ну-ка, дай сюда!
Иван Никитич раскрыл лист и обеими руками поднес его к голове Ивана Степановича.
Иван Степанович взял лист, прищурил глаза и начал читать:
«У нас, в Т…, ежегодно воздвигается по нескольку зданий, для чего выписываются столичные архитекторы, получаются из-за границы строительные материалы, затрачиваются громадные капиталы — и все это, надо признаться, с целями меркантильными… Жалко! Жителей у нас 20 тысяч с лишком, Т. существует уже несколько столетий, здания воздвигаются; а нет даже и хижины, в которой могла бы приютиться сила, отрезывающая корни, глубоко пускаемые невежеством… Невежество…» Что это написано?
— Это-с? Horribile dictu[50].
— А что это значит?..
— Бог его знает, что это значит, Иван Степанович! Если пишется что-нибудь нехорошее или ужасное, то возле него и пишется в скобочках это выражение.
— «Невежество…» Мммм… «залегает у нас толстыми слоями и пользуется во всех слоях нашего общества полнейшим правом гражданства. Наконец-таки и на нас повеяло воздухом, которым дышит вся образованная Россия. Месяц тому назад мы получили от г. министра разрешение открыть в нашем городе прогимназию. Разрешение это было встречено у нас с неподдельным восторгом. Нашлись люди, которые не ограничились одним только изъявлением восторга, а пожелали еще также выказать свою любовь и на деле. Наше купечество, никогда не отвечающее отказом на приглашения — поддержать денежно какое-либо доброе начинание, и теперь также не кивнуло отрицательно головою…» Черррт! Скоро написал, а как важно! Ай да ты! Ишь! «Считаю нужным назвать здесь имена главных жертвователей. Вот их имена: Гурий Петрович Грыжев (2000), Петр Семенович Алебастров (1500), Авив Инокентиевич Потрошилов (1000) и Иван Степанович Трамбонов (2000). Последний обещал…» Кто это последний?
— Последний-с? Это вы-с!
— Так я по-твоему, значит, последний?
— Последний-с… То есть… эк… эк… гем… в смысле…
— Так я последний?
Иван Степаныч поднялся и побагровел.
— Кто последний? Я?
— Вы-с, только в каком смысле?!
— В таком смысле, что ты дурак! Понимаешь? Дурак! На тебе твою корреспонденцию!
— Ваше высокостеп… Батюшка Иван… Иван…
— Так я последний! Ах ты, прыщ ты этакой! Гусь! — из уст Ивана Степановича посыпались роскошные выражения, одно другого непечатнее…
Иван Никитич обезумел от страха, упал на стул и завертелся.