Бородатый гость – инженер, наверно, все строил на полу из спичек мосты, а когда на них наступали, ревел и колотил линейкой по ножке стола. Няня его все причесывала, а он сейчас пальцы в волосы и ходит, как лохматый куст. И так как у него не было бороды, которую он теперь все прикусывает зубами, он прикусывал кончик своего языка… Бабушка была толстенькой, сдобной пышкой, сосала целый день мятные лепешки и все делала своим куклам ленивые замечания. Мама? Говорила-говорила без конца: с котенком, с чайником, сама с собой, с почтальоном и три раза в день меняла бантики. И была такая красивая, что весь Саратов удивлялся. Усиков у нее тогда еще не было. Зачем же девочке усики?… Сосед, старичок-моряк, вырезывал из коры лодочки, никогда не сажал клякс ни в тетрадку, ни на штанишки и был чистенький и аккуратненький, как смазанное маслом пасхальное яичко. Всем тетям целовал ручку, а иногда по рассеянности и плечико.
– Тося, поди узнай у художника, который час, – говорит бабушка, озабоченно сдвигая пухлые бровки. Должно быть, вытащила у соседа «ведьму»…
Тося идет на дачу через дорогу. На крылечке сидит чубастый художник и сосет, чтобы отучиться курить, искусственную папироску.
– Добрый вечер. Бабушка просила у вас узнать, который час.
Художник тычет пальцем в один карман, в другой, в третий. Посмотрел даже себе за пазуху. Выудил наконец из кармашка на поясе толстые часы, чиркнул спичкой и сказал:
– Остановились. Теперь, должно быть, около девяти.
– «Около». Это больше девяти или меньше? – вежливо допытывается Тося.
– Меньше. – Художник ухмыляется и сипло посасывает свой мундштук.
– Еще не отучились? – участливо, словно тяжело больного, спрашивает девочка художника.
Он только махнул рукой. Тося опять на своей табуреточке. Бульдожка тихо-тихо лижет ей коленку. Ему ничего не надо, ни сахару, ни бисквита, просто любить, и больше ничего. Тося перебирает ласковыми пальцами теплое собачье ушко и смотрит на звезды.
В детской книжке много раз рассматривала она карты звездного неба. Всех карт четыре: звездное небо весной, летом, осенью и зимой. По черному фону все созвездия разлеглись в фигурках, обведенных белой полоской. Над головой забияка Геркулес. На юге похожий на лангусту Скорпион. На севере, немножко справа, толстая Большая Медведица. На востоке – летящий Лебедь. На западе лысый старик Арктур погоняет двух собак. Но без карты, в настоящем небе, ни одного созвездия, кроме Большой Медведицы, не узнать. Звезды искрятся, роятся, сливаются, прищуришь глаза – за большими мигают малые, за ними еще поменьше, как пылинки толченого стекла… Веранда улетела в небо. Тося на ней одна – ни гостей, ни бабушки, ни мамы. Чуть-чуть долетают с земли далекие голоса. Только теплый бульдожка под ногами. Темно-синяя пустыня вся в мохнатых светляках: плывут, словно снежные хлопья, задевают по лицу, но не жгутся, они холодные, как льдинки. Скользят между пальцами, ни одного не поймать… И вдруг с земли знакомый мамин голос:
– Тосик, спать…
Девочка очнулась. Прощается, целуется, уходит. Она не знает, что она сегодня увидит во сне, хорошо бы Снежную Королеву, она умная и многое бы Тосе объяснила…
Девочка старательно полощет зубки и прислушивается: сверчок опять чирикнул за комодом. Значит, поселился совсем, перебрался из леса на дачу. Бабушка говорит, что это к счастью. А счастье – это когда нет болезней, счастье – это когда разыщут папу, счастье – это когда в срок платят за квартиру…
Никто не знает, никто об этом не думает, что на всем южном лукоморье, где стоит дачка с русскими жильцами, маленькая, тихо спящая девочка Тося – самое совершенное Божье созданье. Даже Тосина мама этого не знает. И только бульдожка, глупенький собачий увалень, смутно догадывается: бродит под оконцем за верандой, смотрит на неподвижную белую кисейку и вздыхает.
Комариные мощи
Иван Петрович проводил глазами сверкнувший в зеркале острый профиль жены, посмотрел на ее стрекозиные ноги и вздохнул.
Дверь в передней хлопнула. Ушла…
Налил в стакан приехавшему из Нарвы земляку пива и ласково взял его за рукав.
Ему давно не хватало терпеливого слушателя, старомодного честного провинциала, который бы его до конца понял и посочувствовал.
Русские парижане, черти, обтрепались, – ты перед ними душу до самой печени обнажишь, а они тебе посоветуют нафталином самого себя пересыпать и в ломбард на хранение сдать…
Подметки последние донашивают, а туда же, перед модой до земли шапки снимают.
Самогипноз бараний…
– Вот вы мою Наташу по Нарве еще помните… Цветок полевой, кровь с кефиром. Прохожие себе по улицам шеи сворачивали, до того у нее линии натуральные были.
Плечики, щечки и тому подобное. Виолончель…
Хоть садись да пиши с нее плакат для голландского какао.
От первозданной Евы до пушкинской, скажем, Ольги традиция эта крепко держалась: мужчина – Онегин ли, Демон, Печорин – весь в мускулах шел, потому что мужчина повелевать должен. А женщина, благодарение Создателю, – плавный лебедь, воздушный пирог, персик наливной, – не то чтобы кость у нее из всех углов выпирала.