Ясно было, что Театру на Малой Бронной не следует заключать договор с известным антисоветчиком. Решили, что с ним поделятся из своих гонораров композитор Николаев и переводчик Левин. Так. Что еще можно сделать для хорошего человека? Театр напрягся и придумал. Михайлов стал музыкальным репетитором, разучивающим с актерами его и Николаева вокальные номера (за что и положили ему 200 рублей). Так он и перезнакомился с половиной труппы, благо спектакль был хорошо населенный, потому что все-таки 30 персонажей, придуманных Шекспиром, к двум свести не удалось. Меньше 15 никак не получалось.
Среди них был Оливер, эгоист и завистник. Его репетировал Гафт. Тогда уже Михайлов понял, что из всех артистов мира это самый огромный. Просто природное изящество и классическая соразмерность частей скрадывали его истинные размеры.
Иногда в отчаянии Валя раскидывал огромные свои руки и восклицал:
— Ну что мне делать с моим талантом?!.
И Михайлов видел, что перед ним Голиаф. Голиафт.
Его персонаж — Оливер — по сюжету пьесы ненавидит родного брата.
Михайлов сочинил его монолог, долго не раздумывая:
С тех пор прошло много лет. Да, пожалуй, точно можно сказать: тридцать. И Гафт вспомнил! В телебеседе с ним зашла речь о Фоменко — и он вспомнил! И спел! Причем несколько раз и на все лады. Михайлов смотрел передачу, гордясь собой: его текст если и не тянул на бессмертие, то на долговечность законно претендовал.
Каневский Леня — теперь украшение тель-авивского «Гешера» — играл тирана. У него была своя ария в сцене «Погоня»:
Леня пел правильно — но строго на четверть тона ниже, и когда для благозвучия партию рояля снижали на эту четверть, он тоже снижался. Посему благозвучия достигнуть не удалось. Тирана поручили Леве Дурову. Через 30 лет, встретив Михайлова в каком-то углу, Лева сказал: «А помнишь?» — и тоже спел, без запинки.
Трагическую роль Жака Меланхолика исполнял Александр Анатольевич Ширвиндт. Это была его первая шекспировская роль. Вторая — веронский герцог в «Ромео и Джульетте». Там ему было немного работы. У Фоменко — гораздо больше. Он бродил по Арденнскому Лесу, где все стонало от любви, и отравлял атмосферу горечью своей мудрости. У него был хороший монолог, тот самый, что начинается:
«Весь мир — театр, и люди в нем актеры…» — и далее, о Божественной комедии, а точнее, трагикомедии человеческой жизни. Читал он его под потолком. Художники Эпов с Великановым соорудили золоченое витиевато-ветвистое Древо, где можно было жить, гулять, свешиваться, перелетать с ветви на ветвь, высовываться из дупла, прятаться в листве, а самая вершина представляла собою овальную раму фамильного герба, сплетенную из фантастических листьев и увенчанную оленьими рогами, — и вот в ней-то, в этой раме, и появлялся мудрый и печальный бродяга в шелковом рубище с красивыми заплатами и произносил:
и далее, до последнего безнадежного всплеска руками вниз и в стороны — мол. что поделаешь?
Финал.
Роскошное готовили зрелище, правда, очень медленно оно варилось, так ведь шутка сказать — больше двадцати развернутых музыкальных номеров и целых три акта многопланового действа с чередованием и смешиванием комического и трагического, — что всегда было опорным столбом фоменковской карусели.
Все-таки надо было свести Вильяма в два акта.
Фарс разыгрывался не в театре — в нарсуде на Яузе, в течение трех промозглых октябрьских дней. Судили пятерых демонстрантов, героев 25 августа (шестого, Файнберга, в Питере определили в психушку, а до Наташи Горбаневской очередь дойдет позже). Действо началось, как и раньше в таких случаях: в зал проходила спецобщественность, по пропускам: друзья, иностранные корреспонденты (коры, если запросто) околачивались снаружи у выхода; из своих, таким образом, внутри оказывались только свидетели и адвокаты.
Михайлов толокся снаружи, в небольшой толпе сочувствующих, среди которой встретил и двух недавних своих учеников-физматиков. Один из них впоследствии сел на четыре года за диссидентство, второй явился в огромных черных очках, явно боялся, — но и не явиться не мог. Не зря все-таки учил его Михайлов.