В одну из встреч Сименон рассказал папе, как он мучительно переживал расставание с комиссаром Мегрэ, закончив о нем цикл романов. Ему потребовалось несколько лет, чтобы «выздороветь» и снова начать писать. Предупреждал: «Когда придет время попрощаться со Штирлицем, мой друг, Вас ждут такие же страдания».
Из письма:
«Мой дорогой Юлиан,
Воспользовался праздниками, чтобы посмаковать Вашу „Петровку, 38“. Я нашел живых героев, настоящих полицейских, всамделишных преступников, в общем все человечество, во всей своей бушующей и поразительной правдивости. Книга эта, надо сказать, пользуется успехом во Франции и удивила многих, кто еще считает русских инопланетянами. Браво, мой дорогой Юлиан.
Со всей моей старой дружбой».
Папа звал его Мишаня. Он был невысок ростом, голубоглаз, розовощек, добр и жизнерадостен. Всегда носил один и тот же кургузый пиджачок, серые брюки и кепочку, чтобы скрыть рано появившуюся лысину. В детстве Мишаня мечтал стать музыкантом. В четырнадцать начал подрабатывать после школы. Набрав достаточно денег, купил баян. Часами разучивал ноты, учитель в кружке не мог нахвалиться. Раз в воскресенье мать, придя из церкви, швырнула инструмент на пол: «Не смей играть в воскресный день! Не было еще таких богохульников в семье Авериных!» Сверкающий, с перламутровыми кнопочками баян разбился вдребезги, денег на новый не было. Миша сдал на права водителя и стал работать на «скорой помощи». Потом с ним познакомился папа, и он пришел к нам.
Каким же он был весельчаком, какие откидывал коленца, что за притопы и прихлопы выдавал для нас, маленьких! Как играл в свободные минуты со своим сыном Митей, которого из-за папиного бешеного графика видел не часто! Миша встречал отца в аэропортах и на вокзалах, перегонял в Москву его машину, которую, вернувшись из-за границы, он оставлял возле таможни, разбирал корреспонденцию, отвечал на бесконечные звонки, покупал с мамой продукты, помогал собирать чемоданы, возил рукописи к машинистке, сидел с отцом на банкетах, с тоской поглядывая на пустую рюмочку (за рулем — ни грамма), выгружал пьяненького папу дома, ремонтировал машину и чего только еще не делал. Добрых четверть века был он папиным секретарем, доверенным лицом, водителем, ангелом-хранителем, а главное, другом, потому что только настоящий, любящий друг мог выдерживать семеновский непоседливый характер и взрывной темперамент по 14 часов в сутки. Когда отец материл (а это бывало часто) вечные российские запреты и идиотства, Миша хохотал: «Ну, Юлиан Семенович, ну даешь! Дорого-о-о-ой, суши сухари!»
Когда Миша уходил в отпуск — начинался хаос. Взяв однажды пухлую, страниц пятьсот, рукопись у машинистки, папа нажал на газ, благополучно забыв папку на крыше машины, и роман разлетелся сотнями листочков на мосту возле Лужников. Он бросился собирать, — куда там, ветер разнес очередные приключения Штирлица по всей Москва-реке, хорошо еще, что сохранился черновик.
Руль Миша держал изящно, отставив мизинчик, скорость — сколько папа ни бился, не больше шестидесяти. Меня, двухдневную, он забирал с мамой из роддома, поэтому относился как к племяннице, придумал прозвище «Драндулетик» и любил со мной помечтать по дороге на дачу. «Тебе, Драндулетик, в артистки надо идти. Вот буду я старенький, с палочкой. А ты — артистка, страсть какая известная! Придем с Надюшей в театр, а ты нам р-р-раз, и место в первом ряду!»
Он умирал от рака молодым. После первой операции еще умудрялся помогать папе и учить меня водить машину, после второй слег окончательно. Отец нашел прославленного гомеопата, но помочь было нечем. Миша лежал высохший, пожелтевший. Когда я к нему пришла, через силу улыбнулся:
— Вот, Драндулетик, попросил Надюшу мой портрет, что над кроватью висел, снять (брат-художник нарисовал его розовощеким, смеющимся).
— Почему, дядя Миша?
— Да я тут, как дурак, лежу, а он надо мной смеется!
Никого из друзей Миша видеть не хотел, ждал папу, бывшего в очередной командировке. Он опоздал на два дня. В церкви, пронизанной робкими лучами осеннего солнца, пахло ладаном, вокруг гроба тихо собирались родственники. Отец с блестящими, как в лихорадке, глазами положил венок с надписью «Другу и брату» и встал напротив неожиданно повзрослевшего девятнадцатилетнего Мити.
Со своим студенческим другом — Евгением Максимовичем Примаковым папа встречался не часто. Оба занятые, одержимые работой, с планом командировок и деловых встреч на год вперед, они не виделись по многу месяцев, но знали, что в нужный момент могут друг на друга рассчитывать. Примаков встал на защиту отца, когда того выгоняли из института как сына врага народа, а главное, остался рядом, когда его все-таки выгнали. В те годы это было проявлением настоящего мужества, — от детей «врагов» шарахались, как от прокаженных…
Через несколько лет Евгений Максимович попал в трагикомичную ситуацию и тут уж отец бросился к нему на выручку.
Вспоминает академик Евгений Примаков.