Обо всем этом с возмущением говорили в Ново-Архангельске все те, кому еще дорого было русское дело за океаном. Но почему сейчас газета упоминает о Саттере?
Загоскин вызвал коридорного и приказал ему принести все номера газет, какие только сохранились в «Страмотуре». Малый вскоре вернулся с известием, что последние газеты отданы в цыганский хор на папильотки, а старые не сохранились.
— Неси хоть папильотки, все клочки газетные тащи сюда, а то сам возьмусь — хуже будет! — сказал Загоскин коридорному и для убедительности тряхнул его за плечи.
— Постараемся! — крикнул слуга, вырываясь из объятий постояльца.
Малого долго не было. Наконец он вернулся с пачкой газетных листков.
— Вот, извольте, — сказал он, протягивая листки издали, — остальные у цыганок в волосах.
— Пошел вон, дурак!
Загоскин выхватил из рук малого листки и принялся их разглядывать. Это была какая-то мешанина! Оборванные на половине объявления о продаже лошадей и крепостных, театральные анонсы, хроника, указы о наградах и производствах, банковские отчеты. Он терпеливо раскладывал листки, перевертывал на другую сторону. Нетронутый обед давно остыл, самовар перестал шуметь, а Загоскин все продолжал свое занятие. Пересмотрев все листки, он узнал о главном — золото в Калифорнии было найдено на землях Саттера. Значит, «шуту гороховому» были проданы сокровища, к которым жадно устремился теперь весь мир!
Загоскин скомкал листки и выкинул их в плевательницу. Осмотревшись, он увидел еще один газетный обрывок на полу. Он поднес обрывок к глазам и прочел всего три слова: «Рахижан» и «…золотой табакеркой». Эти слова были набраны разными шрифтами — первое более крупным, остальные — помельче. Очевидно, это был отрывок из списка награждений, который обычно печатался в официальной части «Ведомостей».
Остаток дня Загоскин употребил на бесцельные прогулки по Рязани. Он даже не помнил в точности, где успел побывать.
Очнулся он от своего забытья у древних монастырских стен. Перед тем как покинуть это уединенное место, Загоскин хотел впитать в себя тишину. В ней он находил силы для жизни — беспокойной и трудной. Здесь было так тихо, что слышался даже шорох крыльев стрижей, пролетавших над звонницей. Задень стриж концом крыла зеленую медь — и слабый шепот колокола стал бы внятен в такой тишине.
Загоскин опустился на землю и долго лежал в густой траве, разглядывая рогатых жуков и красноватых муравьев, хлопотливо таскающих сухие былинки. Он внезапно рассмеялся, вспомнив разговор с полицейским в Пензе.
— Естествоиспытатели! — подумал он вслух. — Муравьиная полиция, индейское ополчение, зачатки тюремных понятий у древних славян, продажа крепости спекулятору, золотая табакерка невежде — голова кругом идет… Хоть бы через сто лет с этим разобрались и покончили навсегда. Долго ли рахижаны будут нюхать табак из золотых табакерок? Да почему табакерка? Рахижан табака не нюхает, и вдруг — ему табакерку подносят, да еще по высочайшему повелению.
Это он за мой Юкон, верно, получил. А может быть, за что-либо другое… Он мне, помню, хвастал, что вместе с отцом Яковом писал трагедию о смерти отца Ювеналия. Наверняка у Кукольника слог переняли или у Коцебу… Так нюхай, Рахижан, если приказали! А моя съемка Юкона к каким-нибудь саттерам уплывет. Он еще, чего доброго, сам в Ново-Архангельск припожалует и за рюмкой хереса с правителем обо всем договорится…
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Размышлениям подобного рода Загоскин предавался и по дороге в столицу, где он поспешил зайти прежде всего в департамент корабельных лесов. Старый товарищ встретил его приветливо.
— Здорово ты там лесные дела разворошил, — сказал бывший мичман, радушно усаживая Загоскина в удобное кресло. — Весь лес — отменного качества, уже на верфях и частью в постройку пошел. Только на тебя жалобы есть, конечно, неофициального свойства. Очень круто ты взял, — понимаешь сам, о чем я говорю. От натуры всему живущему — лишь выгода; от одного цветка кормятся не только пчелы, но и всякие другие живые существа… И никому обиды нет, и все весьма мудро устроено…
«Да что они — сговорились, что ли? Этот — тоже натуралист какой-то, — подумал Загоскин, внимательно разглядывая собеседника, — нет, я попробую до конца не уступать. А уступил раз и — пропал…»