— И да и нет. Если автор пишет по совести, у него все равно получается единый, непрерывный текст. Исходя из этого я написал когда-то: «Хорошо бы начать книгу, которую можно писать всю жизнь. Ты кончишься, и она кончится». Единый текст существует у Пушкина, хотя он очень компактный писатель и его хорошо расфасовали по жанрам. Но я ратую за хронологического Пушкина. А у нас Александра Сергеевича заковывали каждый раз в новую идеологию. Он и карбонарий, он и консерватор. А Пушкин — он сам по себе.
— Ну, сейчас кругом одно болото. Полуразложившийся, еще не подсохший труп страны. Чего же вы хотите? Когда-нибудь Пушкина снова станут читать, но еще надо подождать. Для людей моего возраста это очевидно.
— В 97-м, когда мне стукнуло 60, я об этом много думал. Знаете, на 37-й приходится не менее двенадцати крупных имен в нашей культуре, заканчивая, между прочим, Высоцким. Который хоть и 1938 года рождения, но принадлежит к году Быка. Знаете, у меня была мысль объединить имена и события тридцать седьмого в антологию.
— В одном интервью я сказал однажды, что ищу спонсора на книгу «Антология 37-го года». Решил начать ее с постановления о запрете абортов. Потом со столетия гибели Пушкина. Потом со шпиономании: думал подобрать обвинительные материалы. И, конечно, дать имена тогда еще здравствовавших писателей, моих современников. Никто не откликнулся.
— Постановление о запрете абортов вышло 27 июня 1936 года, так что строчка Высоцкого «Первый раз получил я свободу по указу от тридцать восьмого» неточна. За аборт полагался срок. А может, это вмешались провиденциальные силы: впереди была война, и нужно было накопить такой сгусток человеческий.
— Чтобы откреститься от них, я однажды сказал: мы — питерские шестидесятники, потому что нам около шестидесяти лет, наши первые дети родились в 1960-е и мы живем на 60-й параллели. Но я никогда не был шестидесятником. Я питерский. У нас шестидесятников не было. Но была оттепель, которая позволила нам писать — правда, без особых шансов публиковаться. После ждановского постановления 1946-го положение Москвы и Питера стало невозможно сравнивать. Шестидесятники родились в Москве. Хрущев на них натопал, накричал — и создал им мировую славу. А в Питере была зависть: мы лучше, а они славу хавают. Как сказал мне однажды Соломон Волков, «все славы рождены властью». Либо ты в конфликте с ней, либо ты ее поддерживаешь.
— А вот это уже подлость более позднего поколения, решившего втоптать в грязь шестидесятников. Просто они были молоды и жили, желая понравиться. Что еще человеку нужно? Понравиться девушке, другу, читателю... Хочется воплотиться. Это нормальное желание. Из них получился мейнстрим, если говорить современной засоренной терминологией. Все были на взводе. Появилась надежда, что все будет иначе. Была она и при Горбачеве.
— Наступить на горло предшественнику — это их закон. Мы этим не занимались.
— Да. Потому что из-за него была неверно прочитана вся русская классика. Только после знаменитого доклада Хрущева издали Достоевского. До этого он считался мракобесом и реакционером. У Толстого издавали в основном «Войну и мир». Толстовский пафос войны и мира в искаженном виде питал нашу якобы эпическую социалистическую литературу, начиная с «Тихого Дона». Все писали эпопеи. Фадеев неплохо начинал с «Разгрома», но это тоже подражание Льву Николаевичу. Из Гоголя стремились выхватить романтизм, из Толстого вот этот историографический пафос. Но в XIX веке писали не по социально-политическим мотивам, а потому что душа лежала к творчеству. Литература была не производством, а индивидуальным занятием.