Во дворе я увидел спуск в подвальное помещение. Подумав, что так можно попасть к командующему армией, я направился туда, но оказался в темном коридоре. Глаза с непривычки почти ничего не различали. Потом где-то впереди забрезжил свет. Увидев полуоткрытую дверь, я пошел туда.
– Да, пожалуйста, – услышал я в ответ на свое «разрешите войти».
Это «да, пожалуйста» прозвучало как-то не по-военному. Я вошел. Первое, что бросилось в глаза, это открытая банка с сардинами и полбуханки солдатского хлеба на столе. Вокруг стола стояли табуретки. Однако ни одной живой души не было видно. Сначала я чуть было не схватил со стола сардины и хлеб, но принципы, по которым меня воспитали, не позволили сделать этого.
Я уже повернулся к двери, как чей-то голос, идущий, казалось, откуда-то с потолка, спросил:
– Что вы хотите?
Только теперь я заметил в стене нечто похожее на нишу. Там стояли трехэтажные нары. На самом верху, подперев рукой узкую длинную голову, лежал офицер. Я назвал ему свое воинское звание, фамилию и часть.
– Полковник фон Хоовен, начальник связи армии, – ответил он. – Что вас привело ко мне?
– Прошу прощения, господин полковник. Мне необходимо срочно достать продовольствие для двухсот раненых. Они лежат в подвале на той стороне площади. А со вчерашнего дня, я слышал, вошел в силу приказ, согласно которому раненым и больным больше не выдается никаких продуктов…
– Я знаю об этом, – ответил полковник. – Вы хотите, чтобы этот приказ отменили?
– Это очень жестокий приказ. Между прочим, несколько десятков врачей и санитаров, обслуживающих госпиталь, тоже не получают никаких продуктов.
– Продовольствие выдается только в боевые части.
Глядя на стол, на котором стояла банка с консервами и лежал хлеб, я невольно подумал о том, что здесь далеко не передовая. Вслух же сказал:
– Я не знаю, известно ли командованию, какое тяжелое положение в госпитале? По-моему, этот приказ страшно несправедлив по отношению к раненым и больным. Ведь они страдают больше всех. Это просто бесчеловечно.
Полковник закусил губу. Затем он спустил ноги и соскользнул на пол. Подтащив к себе табуретку, он сел и предложил мне сделать то же самое.
– Ваша откровенность мне нравится. Вы, разумеется, правы. То, что здесь происходит, – настоящее безумие. Скажу откровенно: завтра, самое позднее послезавтра, все будет кончено. В штабе армии вряд ли есть хоть один здравомыслящий человек. В конце декабря я прилетел сюда, в котел, из штаба вермахта. Уже тогда не было возможности к деблокированию. Но и сейчас, когда нам ничего не остается, как согласиться на капитуляцию, верховный главнокомандующий отдает приказ – держаться до последнего солдата, до последнего патрона. Нас всех бросают в мясорубку, и мы покорно позволяем это делать.
Фон Хоовен вскочил и нервно заходил по комнате.
– Дело не только в этом приказе, – продолжал он. – Вы совершенно правы: это бесчеловечно. Но вы вряд ли чего-нибудь добьетесь. Изменить приказ или вообще отменить его может только начальник штаба, а он вас просто-напросто не примет.
– А каким образом кончится это безумие, как вы изволили выразиться, завтра или послезавтра? Не пойдем же мы с голыми руками навстречу красноармейцам? Или будем ждать, когда они нас перестреляют?
– Не с голыми руками, но нечто подобное произойдет, – ответил мне полковник. – Главнокомандующий приказал всем командным пунктам также защищаться до последнего человека, до последнего патрона.
– Ходят слухи, что один генерал вместе со своим штабом сдался в плен к русским? Правда ли это? – спросил я.
– Да. Это генерал-майор фон Дреббер. Он вместе со споим штабом и остатками 297-й пехотной дивизии сдался в плен к русским. Начальник штаба армии обругал его трусом и предателем, но Дреббер его уже не слышал. Здесь, в подвале универмага, где командует генерал-лейтенант Шмидт, я полагаю, что и сам командующий и весь штаб будут с автоматами и пистолетами в руках защищать каждое помещение, пока всех их не перестреляют.
В отчаянии я распрощался с полковником. А я-то думал здесь получить добрый совет и помощь. Собственно говоря, это можно было предполагать и раньше, с самого начала окружения. Можно было заранее предвидеть гибель нашей армии. Это было очевидно и по поведению верховного командования. Однако несмотря ни на что, все послушно выполняли приказы свыше.
В штаб-квартире, где было относительно уютно и надежно, люди не голодали, как на передовой, зато приказывали не выдавать больше продовольствия раненым и больным и под страхом немедленного расстрела строго-настрого запретили соглашаться на капитуляцию.
А вверх летели доклады, что в котле имеется тридцать – сорок тысяч раненых и больных, которые поедают все продовольствие. И за день до этого было приказано вывесить знамя со свастикой на самом высоком здании города, чтобы под этим знаменем идти в свой последний бой.
Позже я узнал, что в тот самый момент, когда я разговаривал с фон Хостеном, в штабе армии, в том же самом коридоре, только за другой дверью, по радио было передано новое сообщение. Вот его текст. «Фюреру!