Потом, много лет спустя, когда я позвала его в жюри своего питерского фестиваля, директор фестиваля, Людмила Томская, которая всегда крайне строго и ревниво следила за соблюдением дресс-кода, “светских приличий” и “питерского стиля”, даже не обратила внимания на то, что Шура, член жюри, выходит на сцену БКЗ в мятых штанах и зеленой вязаной кофте. Как будто так и надо, как будто он – в смокинге.
Она его полюбила буквально с первого взгляда – хотя вообще толком не понимала, кто он такой, – и сразу решила для себя, что Шура – очень важный и знаменитый, и если ее спрашивали “а это кто?” – Люда вытаращивала глаза и говорила: “Тимофеевский!”, словно это должно было вопрошающему всё сразу объяснить, словно он был Брэд Питт.
Переспрашивать Люду было опасно для жизни; никто и не переспрашивал. И после того фестиваля она приглашала его на каждый следующий – просто так, гостем: “Шурочка, я всегда вас рада видеть – ничего не делать, просто приезжайте и всё!”.
…Однажды сидели мы втроем в какой-то питерской кофейне, и тут выяснилось, что мы с Павловым любим и умеем играть в преферанс. Шура страшно загорелся: он тоже любил, но играть ему было не с кем.
Мы назначили рандевушечку у нас в пятницу, они с Павловым набрали винища, я чего-то наготовила (котлет, кажется; Шура был гурман, но и простую пищу уважал), и уселись мы на нашей кухне играть – благо родители с ребенком были на даче, и нам никто не мешал.
Вдруг посреди пули они с Юркой решили посмотреть телевизор, включили – а там футбол, чемпионат мира. Они оба в футболе ни бельмеса не понимали, но немедленно увлеклись, пулю отложили в сторону, и начали орать. Там играл Рууд Гуллит, как сейчас помню, а значит, шел 1988 год.
Боже, как же они орали.
Я говорила: “Шура, ну Павлов – босяк, ладно; но ты же – потомственный интеллигент с родословной… Как ты себя ведешь?!” Шура и Юра посмотрели на меня как на насекомое, и я стала орать вместе с ними. Мосты развели, Шурка остался ночевать у нас в детском кресле-кровати (не понимаю, как он там уместился).
Утром они опохмелились и преспокойно продолжили писать брошенную вчера пулю…
А в фоновом режиме мы разговаривали про живопись и про античную скульптуру, потом могли перейти на Микеланджело, потом – сплетничать про Ленфильм или новые фильмы… Это и была у нас бытовая болтовня. А вовсе не мытье костей, как сегодня.
Хотя, кстати, с Шурой и сплетничать тоже было интересно. Он про то, кто с кем развелся и кто на ком женился, разговаривал с таким же упоением, как про античность и про Микельанджело.
Просто ему было интересно – всё, вообще всё. Он бывал в своих оценках часто парадоксальным, всегда тонким, а подчас – во времена молодости больше, с годами меньше – и весьма жестким и язвительным. Но, в отличие от большинства коллег, никогда целью его оценок не было желание оттоптаться. И уж тем паче – из-за несовпадения во взглядах. Только по существу предмета – и никак иначе.
В наш “питерский” период мы с ним общались довольно часто, но назвать это дружбой я не могу. Все-таки дружба предполагает что-то большее, чем регулярные встречи то тут, то там. Где-то – мимо нас с Павловым – протекала какая-то другая Шурина жизнь, и мы краем уха слышали о его необычайной влиятельности, о том, что он буквально щелчком пальцев может устроить любого человека на хорошую должность с хорошей зарплатой. Об этом говорили в кулуарах, но нас это совершенно не интересовало, и потому для нас эти слухи так и оставались слухами. Возможно, именно это и делало наши отношения абсолютно простыми, легкими и независимыми: нам ничего не нужно было от него, ему – от нас, просто было приятно и весело где-то сидеть вместе, о чем-то болтать, и всё…
А потом он исчез из нашего поля зрения, жизнь закрутила и развела, в этой жизни и у нас, и у него появились какие-то другие люди. Переехав в Москву в 2003 году, мы не стремились разыскать всех наших “прежних” москвичей. И как-то забыли про Шуру, а он – про нас.
Но однажды, по служебной надобности, мне потребовалось войти в фейсбук. И тут “объявился” Шура – и это было что-то совершенно удивительное: люди, вообще не контактировавшие между собой лет десять, и весьма переменившиеся, “встретились” – словно и не расставались.
Я предложила ему приехать к нам, он с готовностью согласился. И всё было как встарь: мы выпивали, закусывали, сплетничали, разговаривали об искусстве, и совсем не говорили об этих годах перерыва – что там с кем из нас было и как. Просто он спросил: “А что это было? Почему мы вдруг потерялись?”. И сам же засмеялся: “А, понимаю: была другая жизнь”.
Он внешне изменился не очень сильно, но вот то молодое, несколько эпатажное щегольство совсем в нем исчезло. Исчезла светскость и “шармирование”. Куда-то делась зубодробительная язвительность, свойственная его критическим текстам восьмидесятых. Когда Шура уже ушел домой, Юрка с каким-то даже удивлением спросил меня: “А ты заметила, какой он стал добрый?”. Я удивилась: “Да он всегда был добрый!”. И тут же вспомнила: а ведь нет, не всегда…