В Константинополь отца и сыновей привлекли иные надежды, и именно этим расчетом и объясняется их жестокосердие в отношении Теофеи. Некий богатый грек, их близкий родственник, умирая, оставил завещание, по которому все его имущество переходило к ним при единственном условии, что Церковь признает их безупречными с точки зрения набожности и независимости от турок — греки особенно щепетильно оберегают эти два начала. А Церковь, т.е. патриарх и епископы, которым предстояло высказаться на этот счет, не могли быть особенно сговорчивы, ибо именно к Церкви должно было перейти наследство в случае отстранения первоначальных наследников. Супруга Кондоиди была похищена при загадочных обстоятельствах, и греческое духовенство не преминуло сослаться на то, что судьба ее, как и ее дочери, неизвестна, а это обстоятельство служит препятствием для утверждения завещания. Вот почему Кондоиди, опознав своего управляющего, не позаботился получить какие-либо сведения о жене и дочери, а только добивался, чтобы похитителя казнили сразу после того, как он признал свою вину и заявил, что обе они умерли. Кондоиди рассчитывал, что, какова бы ни была судьба похищенных, память о них будет навеки погребена вместе с преступником. Ему было известно признание, которое похититель сделал кади, и тем не менее он утверждал, что признание подсудимого — обман; более того — он не находил себе покоя, пока не убедился, что преступника ведут на казнь. Но патриарх тоже не был расположен отказаться от наследства; не довольствуясь утверждением преступника, что похищенная им женщина и ее ребенок умерли, он требовал дополнительных доказательств, которыми Кондоиди рассчитывал было пренебречь. Дочь, привезенная к нему и словно свалившаяся с неба, повергла его в смертельный ужас. Он не только не стремился выяснить, на чем основываются ее притязания и каким образом она оказалась в Константинополе, а, наоборот, боялся узнать что-либо, могущее повредить его расчетам. В конце концов, убедившись в том, что после казни домоправителя ей будет очень трудно доказать самое происхождение, он решил не только ее не признавать, но даже обвинить в самозванстве и требовать, чтобы ее покарали, если она вздумает добиваться признания прав, которые она себе приписывает.
— Боюсь, как бы отец не задумал что-нибудь еще ужаснее, — сказал мне юноша. — Последние дни он особенно возбужден, а это случается с ним только в крайних обстоятельствах, и я даже не решаюсь вам сказать, до какого неистовства доводят его иной раз ненависть и гнев.
Этот рассказ убедил меня в том, что Теофее будет чрезвычайно трудно добиться признания ее законных прав; но намерения ее родителя мало тревожили меня, и, что бы он ни предпринял с целью повредить ей, я надеялся без особого труда защитить девушку от его козней. Мысль эта даже побудила меня отказаться от прежнего моего намерения не говорить ему, кто я такой, или, по крайней мере, скрывать свое участие в судьбе его дочери. Теперь я, наоборот, попросил юношу повидаться с отцом в тот же день, чтобы сообщить ему, что беру Теофею под свое покровительство, а также и для того, чтобы он знал, сколь благосклонно я отношусь к юноше, которого пригласил к себе. Я распорядился немедленно подыскать двух невольников, соответствующих новым моим намерениям, и, решив в тот же вечер приступить к осуществлению своих планов, как только стемнело, отправился к учителю.
Камердинер ждал меня с нетерпением. Он едва удерживался от искушения покинуть пост, на который я его поставил, и разыскать меня, чтобы сообщить о некоторых своих наблюдениях, казавшихся ему весьма важными. По его словам, посланец силяхтара приходил с богатыми подарками, и учитель беседовал с ним весьма долго и весьма таинственно. Камердинеру, не знающему турецкого, легко было притворяться, будто он ничего не замечает; не рассчитывая что-либо понять из их разговора, он ограничился тем, что стал издалека наблюдать за ним. Особенно странным, показалось ему то, что учитель весьма охотно принял подарки силяхтара. То были драгоценные ткани и множество женских украшений. Камердинер старался узнать, как эти дары будут приняты Теофеей; он уверял меня, что, хотя не спускал глаз с двери в ее комнату, а когда она появлялась — с нее самой, он не видел, чтоб эти вещи были отнесены к ней.
Я уже так мало считался с учителем, что, не желая слышать никаких объяснений, кроме его собственных, тут же приказал вызвать его, чтобы потребовать отчета в его поведении. Он с первого же слова понял, что разоблачен. Не полагаясь ни на какие ухищрения, он решил признаться, что, с согласия Теофеи, коей поведал о своих нуждах, он взял подарки силяхтара для самого себя. Так поступил он не только с тканями, но и с драгоценностями.
— Я человек бедный, — сказал он мне. — Я объяснил Теофее, что подарки, разумеется, — ее собственность, раз они присланы ей без каких-либо условий. Но она считала себя обязанной мне за кое-какие мелкие услуги и поэтому все мне и отдала.