Другая комната была длинной и узкой, с двумя большими окнами, выходившими на озеро. Обычно там стоял стол для пинг-понга, его зеленая сетка всегда была натянута слабо. Там, под потолочной лампой, отец прыгал, орал, чертыхался и наносил сильные удары или тянулся к самому краю сетки, пытаясь мягко перебросить шарик на площадку врага (ибо соперник неизбежно оказывался „врагом“, усомнившимся в его боевом духе, силе, мастерстве и отваге). Каждый раз, когда сестра, первоклассная спортсменка, приезжала в коттедж, она пользовалась случаем и наслаждалась своей властью над папой, а мы с мачехой читали тем временем наверху, свернувшись калачиком у камина вместе с Герр Погнер, персидской кошкой (названной в честь моего преподавателя игры на клавесине). Кошка дремала, поджав лапы, однако ее стоячие уши, столь тонкие, что пропускали свет лампы, независимо одно от другого навострялись и подергивались при каждом возгласе „черт возьми!“, „проклятье!“, или „ага, барышня, получила, так тебе и надо!“, доносившемся снизу через горячевоздушные отверстия в полу. Слабые укоризненные, но восхищенные реплики сестры („ах, папа“ или „право же, папа“) ни малейшей реакции кошачьих ушей не заслуживали. Мачеха, увлеченная своими Тэйлором Колдуэллом или Джейн Остин (она читала все подряд, без разбору), никогда не бывала зачарована книгой настолько, чтобы не понять, когда следует поспешить на кухню и преподнести неизменному победителю — ухмыляющемуся, возбужденному — его пинту персикового мороженого и коробку тонкого шоколадного печенья, которое отец любил есть, положив на каждый крекер кусочек холодного сбитого масла.
В ту ночь игры не было. Взрослые сидели у камина и потягивали виски с содовой и со льдом. Внизу место стола заняли три раскладушки для нас, мальчишек. Родители Кевина отправили сыновей спать, но мне разрешили еще полчаса побыть наверху. Мне даже приготовили некрепкую смесь виски с содовой, хотя мачеха и проворчала:
— Уверена, что ему лучше выпить апельсинового сока.
— Ради Бога, — сказал отец, улыбнувшись, — оставь парня в покое.
Я был благодарен за столь редкое для отца проявление дружеских чувств и, желая ему угодить, промолчал и принялся то и дело кивать в знак согласия с тем, о чем все говорили.
Родители Кевина, особенно мать, не походили на других взрослых, которых я знал. Оба были ирландцами, она — по происхождению, он — по характеру. Он пил пока не напивался, глаза его увлажнялись, смех делался беспричинным. Его красивое лицо выдавало склонность к полноте, черные волосы в конце прямой аллеи его аккуратного пробора гейзером устремлялись вверх, пальцы больших красных рук белели у костяшек, когда он что-нибудь поднимал (стакан виски, к примеру), а с женой он был и ласковым и язвительным, точно праздный фантазер, которого эта мегера расшевелила.
Она употребляла выражение „черт подери“, пила виски и ограничивалась двумя вариантами настроения — гневом (она постоянно кричала на Кевина) и притворным гневом, от коего кипела со страстью и обаянием уязвленной добродетели: „Ну ладно, пускай тебе будет хуже“, — говорила она, злющая и смиренная, или: „Разумеется, ты выпьешь еще один стакан“.
Все это было комедией, явно рассчитанной на публику. Она владела „темпераментом“, поскольку была ирландкой и в молодости готовилась стать оперной певицей. Если она случайно заходила в комнату и обнаруживала там скомканную и брошенную в кресло футболку Кевина, то принималась орать: „Кевин О'Мэлли Корк, а ну-ка немедленно иди сюда! Пошевеливайся!“. Ничто не могло сдержать эти взрывы негодования, даже если она знала наверняка, что Кевин ее не слышит. Руки ее напрягались, сжатые кулаки вонзались в стройные бока и собирали в сборки платье, нос бледнел, а редкие волосы цвета выветрившегося кирпича собирались, казалось, в копну и вставали дыбом, еще больше открывая череп. Благодаря оперной подготовке ее голос доносился до каждого уголка дома и отражался глухим рокотом альтового эха, от которого долго дребезжал круглый металлический стол из Марокко. По утрам она непрерывно курила, пила кофе и сидела дома, надев шелковый халат, который открывал и подчеркивал ее костлявую фигуру. Это ненадежное ярко-красное одеяние наряду с лишенным косметики веснушчатым лицом делало ее похожей на рассерженного молодого мужчину, над которым сыграли злую шутку, навязав амплуа травести.
Эта семейка с ее выпивкой, сигаретами и периодическими притворными ссорами мачехе казалась „не заслуживающей уважения“. Хотя скорее уважения не заслуживала жена (мужчина не может его не заслуживать). Муж, как решил впоследствии отец, был лишен „твердого дохода“ (они отнюдь не были гарантированы от разорения). И хотя они жили в большом особняке с плавательным бассейном и старинной мебелью, дом был сдан им внаем — возможно, и вместе с обстановкой.