— Я скажу тебе, почему: от тебя скверно пахнет, вот почему. — Сестра вплотную приближает свое лицо к моему. Незаметно для нее выпала одна из ее заколок, и лицо ее обрамляет вдруг неожиданно взрослая прическа, из которой выбивается прядь волос, ласкающая ей плечо. Сестра так близко, что слегка касается волосами моей щеки.
— Ничего подобного, — неуверенно бормочу я. Может, и вправду от меня скверно пахнет? Но откуда этот скверный запах исходит? Изо рта? Из задницы? От ног? Мне странно хочется улизнуть в ванную, закрыть рот и нос ладонью и проверить, не пахнет ли у меня изо рта, а потом посмотреть, нет ли буроватых пятен на нижнем белье. А вдруг этот скверный запах угнездился внутри, вдруг душа моя гниет, подобно отвратному камамберу?
— Нет, пахнет. От тебя скверно пахнет, ты мне просто противен. Где бы ты ни появился, от тебя везде скверно пахнет, от тебя может весь дом провонять, и после этого мне, по-твоему, может нравиться, что все считают тебя моим братом? А посмотри на свои огромные ноздри! Да ты просто девчонка, даже бейсбольный мяч бросать не умеешь, так только девчонки бросают, ты даже ходишь не по-людски, ты просто убогий. Точно, убогий. Я не шучу.
Вот это уже очень похоже на правду. Я всем мешаю — маме, сестре, а особенно — самому себе. Я не имею права на то место, которое занимаю. Куда бы я ни вошел, везде я отравляю атмосферу.
— Посмотри на свои ногти, — говорит сестра, схватив мою руку и сунув ее мне под нос. — У тебя же под ними черным-черно. Ты же дрянь. Настоящая дрянь. Наверно, это какашки. Ты что, играешь своими какашками? Ты играешь какашками, ты играешь какашками, ты играешь какашками…
Я не в силах ни заткнуть ей рот, ни высвободить свою руку. Она уже схватила подушку и тычет ею мне в лицо.
— Что, не нравится, не нравится? Поиграй своими какашками, — продолжает бубнить она.
Я поворачиваю голову, чтобы глотнуть воздуха, но она уже тут как тут, чтобы вновь прижать мне к лицу подушку. Ее страшные слова все звучат, хотя подушка их заглушает. Чтобы я не смог приподняться, она давит мне коленом на грудь.
Боясь задохнуться, я в бешеном приливе энергии отталкиваю ее от себя. Я хватаю ножницы для ногтей и вонзаю ей в руку. Хлещет кровь. Я роняю ножницы — они падают на пол. Я объят ужасом, я — индеец, от страха и отвращения прыгающий на одной ноге, издавая жалкий, страдальческий боевой клич: „Ох! Ох! Ох!“ Однако сестра уже превратилась в ученого, в доктора. Она следит за тем, как пульсирует кровь, как образуется и наконец свертывается лужица на ладони.
— Потрясно! — благоговейно шепчет она.
Когда возвращается мама, я уже измучен слезами раскаяния. Я рыдал на кровати, рыдал и рыдал от сознания вины и от страха перед наказанием. Услышав, как захлопнулась дверь, я поднимаю голову.
— Я не нарочно! — кричу я. — Я поранил ее, но я не нарочно!
— Это еще что за новости! Что здесь происходит? — кричит мама, швыряя свои свертки к моим ногам на кровать. Невозмутимой кажется только сестра. Она забинтовала себе руку, вновь заколола волосы и надела чистую ночную рубашку. Она спокойно сидит возле лампы и читает. Своей раной она гордится, ранение сделало ее важной персоной.
— Девочка моя! — восклицает мама, бросаясь к сестре.
Повязка снимается, и рассматривается рана. Я уверен, что мама в недоумении, ведь обычно я бываю жертвой сестры. Обычно я — добрая душа, слишком добрая для этого мира, слишком чистая для такой доброты, сама кротость, овечка. То, что в овечьей шкуре обнаружился волчонок, не соответствует привычным маминым предрассудкам, той истории нашей жизни, которую она рассказывает самой себе. Она сидит на краешке кровати, точно жрица Фемиды, спокойная и рассудительная, испытывающая разочарование, но исполненная решимости казаться беспристрастной.
— Начните сначала. Расскажите мне обо всем, что случилось.
Мы с сестрой наперебой пытаемся друг друга перекричать („Это не я, это ты, да-да, ты!“). Мама открывает бутылку бурбона и заказывает по телефону лед и сельтерскую.
Наконец улеглись и общий гнев, и мой страх, и злоба сестры. Мы умолкаем. Настал мой черед спать на полу; ночью маме с сестрой достанутся кровати. Расстроенные, смущенные, мы молча сменяем друг друга в ванной. Мама огорчена.
— Дети, разве нельзя себя хорошо вести? Хотя бы один вечер, Вам что, трудно? За что вы так ненавидите друг друга? Вы ведь друг друга ненавидите? Вы хоть скучаете по отцу? Я скучаю. Не понимаю, как такой прекрасный человек мог бросить меня ради этой дешевки… этой простушки, этой подлой женщины.
По мере того, как пустеет бутылка, ее бурая жидкость, точно заливаемый в лампу керосин, постепенно, слово за словом, разогревает отчаяние.
К утру мама решает, что все мы заслужили некое удовольствие для поднятия нашего подавленного настроения, нечто культурное и ободряющее. Сестра жалуется на боль в руке и отказывается выходить из номера.
— Ну что ж, если тебе по душе такое ребячество, я возьму с собой только твоего брата. Он мальчик инициативный и ко всему относится без предубеждения. Он хочет учиться.