Из-за самостоятельности Мальчика и несамостоятельности Кусочка играть с обоими было неинтересно. Если мы всей семьей куда-то уезжали, я с радостью оставлял мальчишек дома, особенно если со мной могла поехать Сырок. Мама всегда следила за тем, чтобы Сырок могла примоститься рядом со мной на заднем сиденье бледно-голубого „Крайслера“ с его роскошной голубой обивкой, изящной хромированной пепельницей, выдвигавшейся с подбитой ватой тыльной стороны переднего сиденья, и полупрозрачными целлулоидными набалдашниками на оконных ручках — хотя однажды, проявив не свойственное ей упрямство, Сырок согласилась ехать только на подножке, и я крепко держал ее за руку через открытое окно. Юбки ее взвились ввысь, тафтяные ленты в волосах бешено подпрыгивали на затылке, и вскоре она уже смотрелась такой же взъерошенной, как серебряная фигурка на капоте.
Обычно Сырок была спокойной, благоразумной девочкой, с готовностью составлявшей мне компанию в странствиях по бесконечным дням, когда мы исследовали наш мир и нравоучительно описывали его друг другу: „А вот и скользкое бревно, смотри, не поскользнись на скользком бревне, перешагни через него, вот так… ах, смотри, вон ядовитые красные ягоды, не ешь их, это яд“. После обеда она ложилась вместе со мной вздремнуть — рядом со мною укладывалась на кровать пустеющая куча сухой, нагретой жесткой кисеи и белых спущенных чулок, всего лишь немощная эктоплазма, но, проснувшись первым, я набирался сил, чтобы вновь вдохнуть в нее и жизнь, и тело.
Ее нельзя было назвать хорошенькой. У нее были веснушки, большие черные очки и уши, чьи кончики всегда торчали из спутавшихся мягких и прямых волос. Ей были свойственны мальчишеские ухватки — не в смысле развитой мускулатуры (спорта она боялась не меньше моего), а в смысле искренности, прямоты, доверчивости. Общением с ней я дорожил и любил слушаться ее, когда она велела мне почистить зубы или спустить воду в туалете. Ей нравилось со мной купаться, но, рад сообщить, при этом она никогда не раздевалась.
И все же я не очень любил своих воображаемых друзей — именно за их раздражающе размытые черты и нереальность. Чтобы потакать моим прихотям, мама шла на все — мало того, она наверняка лучше знала, как поступать с моими воображаемыми приятелями, чем с некоторыми из моих других, более хлопотных капризов. И, возможно, именно потому, что эти мои друзья помогли мне заслужить некоторое уважение, я удерживал их подле себя дольше, чем было необходимо. Сырок имела свое место за столом, и родители нередко о ней справлялись. Однако воображаемые друзья порой становились для меня менее реальными, чем для мамы, во всем мне потакавшей — воображение не есть утешение, к коему прибегают люди. Его можно расценивать и как признание в своего рода несостоятельности.
Зато в мой третий день рождения некий профессиональный театр марионеток сыграл у нас в гостиной „Спящую красавицу“ для публики, состоявшей из детей маминых подруг, специально по такому случае приглашенных. Были убраны тарелки, с которых малыши ели пирог и ванильное мороженое, задернуты шторы, и среди дня возникла ночь — этот волшебный трюк я связывал лишь с послеобеденным сном. Зрители приняли спектакль восторженно, с сопением и хихиканьем. В конце комнаты была сооружена маленькая сцена, обрамленная синей тканью. Носок большого коричневого башмака, видневшийся под каймой драпировки просцениума, лишь на несколько минут напомнил о реальных размерах; вскоре меня уже поглотил уменьшенный масштаб сцены, меня как будто бросили в мензурку и сублимировали в совершенно новую субстанцию. Прежде я этой сказки никогда не слышал. Проклятие Карабаса, беда с Принцессой в Розовом саду, ее долгий сон и забавные позы застывших придворных, появление Принца и веселая свадьба — все это перенесло меня в мир рельефно вылепленных лиц, по которым можно без труда сулить о нраве, мир, где опасность неизменно предвещает беду, но терпит поражение и торжествует любовь. В этом ярко освещенном кубе мои душевные волнения слились воедино, ведь им придали четкие границы и все определялось логикой не жизни, но искусства.
Ибо, если воображаемые приятели были иллюзорны, то чрезмерно материальные люди, которые меня окружали, были попросту глупцами. И только эти миниатюрные фигурки — с затененным бородавкой крючковатым носом, с мотком глянцевитых белокурых волос, с кружевными манжетами, бархатными шлейфами, — только они казались светящимися изнутри и понятными, когда выныривали на сцену, оттолкнувшись от невидимого пола, бурно жестикулировали, смотрели мимо собеседника, точно слепцы, сотрясались от бесслезных рыданий, рычали или пищали, после чего бросались друг к другу с распростертыми дружескими объятиями и изгонялись за кулисы. В этом и заключался секрет воображения — его плоды были хилыми лишь для творца, тогда как на зрителя воздействовали сильнее самой жизни. Когда вновь были отдернуты шторы и к гостям, смущенно улыбаясь, вышли кукловоды — лысеющий муж с очкастой женой, — в душе у меня зашевелилась глубокая печаль.