Другая чернокожая, та, что вязала, так и не сняла очков и не выпустила из рук пребывавший в зачаточном состоянии темно-бордовый свитер, когда сомнамбулой прошествовала мимо, считал петли и ни разу не подняв головы. Она тоже обладала просторным, вместительным телом серальных размеров, но лицом казалась старше, худее — к тому же она была вылитой подставкой, нашей белой школьной диетврачихи, если «подставка» — это лошадь, под вымышленной кличкой участвующая в скачках вместо другой, менее удачливой. (Лошадь, собака, червячок — природа мстит сюжетам, в которые ее не впускают, тайно проникая в них под видом образности.)
— Ну что? — сказала белая женщина.
— Это все? — спросил Чак.
Она изобразила не особо приятную улыбку и сказала:
— Всегда есть я, — с упором на «всегда», намекая на то, сколь долго она тянет уже эту лямку, как надоела ей эта дорога.
— Беру тебя, — сказал Чак. Голос его не был надтреснутым, он не смягчил удар своих слов смешком и не опустил глаз. Он точно знал, чего хочет.
— Ага, я тоже, — сказали мы все по очереди, опустившись по нисходящей гамме самоуверенности, закончившейся моим шепотом.
— Тогда пошли, — сказала она, удаляясь и одним движением расстегивая молнию на платье. У двери своей спальни она задержалась и оглянулась. Платье каким-то образом превратилось струйку дыма, сизого, как чирок, и она отбросила его в сторону. Так она и стояла — дверь открыта, а за спиной у нее висячая бахрома торшерного абажура; ее нагое тело казалось бледным, как ночная бабочка, и таким же припудренным. Волосы на лобке были выбриты до черного прямоугольника. Ноги крепкие, как канаты. Она вошла и исчезла из виду. Послышалось журчание воды, и в спальню, наподдав по мячу холодного воздуха, протянулась кошачья лапа пара. За батареей пел сверчок. (Чирок, бабочка, кошка, сверчок — звериный хор щебечет и стрекочет, готовый к своему торжественному выходу в обессиленный, обезображенный шрамами мир.)
Чак, точно отошедший от дел фермер, хлопнул себя ладонями по коленям и тяжело поднялся со стула.
— Не знаю, как вы, ребята, а старина Чак вторым размазней не бывает.
До той поры я никогда не слыхал выражения «второй размазня». Будучи наделен на свою беду чересчур прозаическим воображением — отчего такие заезженные обороты, как «ёб твою мать», «пиздострадалец» и «говноед» обрастали для меня ужасающе яркими, живописными подробностями, — я и тут не мог не вообразить себе нечто в синяках и слюнявое. Впервые шевельнулся мой червячок — не при виде этой подбитой клоаки, а при мысли о пяти пенисах рядом со мной, каждый, словно на маскараде, скрыт под домино из застегнутой на пуговицы или молнию материи, все таинственные, и неведомы у них ни обхват, ни наклон, ни вес, ни запах, ни твердость. Я страстно позавидовал белой шлюхе в том, что столь явно оставляло ее безучастной; я согласился бы даже подсматривать из стенного шкафа.
Чак вернулся к нам на удивление быстро, однако с улыбкой на лице и огромной поперечиной (которая казалась достойной его общешкольной репутации) в брюках, указывавшей на место справа от пряжки, соответствующее часу на циферблате, а потом опустившейся к двум. За дело принялся второй мальчишка, а Чак побрел в другую комнату, попросил пива, получил его и уселся смотреть телевизор. Он позвал меня — передавали что-то интересное. Вскоре я неожиданно для себя уже сидел на чересчур плотно набитом подлокотнике кресла, обшитого тканью, на ощупь напоминавшей небритую щеку, а на моем колене оказалась вдруг изрытая ямочками черная рука, принадлежавшая здоровенной маленькой девочке, которая до этого дремала, но уже почти проснулась и с довольным видом потягивала ром с кока-колой.
— Хочешь?
— Нет, — сказал я.
Она негромко фыркнула.
— Понять не могу, что вы все нашли в этой кофейной стерве.
— Кофейной?
— Ну да, она же пизденка офейная.
— «Офейная» — значит «белая», — пробурчал Чак, набивая рот хрустящим картофелем и не отрывая взгляда от перестрелки на экране. Он поднял большой палец и, прицелившись указательным, выстрелил в телевизор. Тело его дернулось и повалилось набок, он на секунду спрятал голову под мышку, изображая убитого, шмыгнул носом и сказал: — Бр-р-р, пора мне принимать свой ежемесячный душ.
— Эй, милок, — говорила женщина, сидевшая рядом со мной, — у меня внизу есть обшарпанная клетушка. Может, расслабимся? Хочешь расслабиться? Эта офейная пизденка берет десять монет. Я тебе дам и за восемь. Восемь за нормальный ход, десять — за кругосветку.
— Что это значит?
Она с гусиным шипением прыснула в розовую ладошку. Опустив руку, она продолжала ухмыляться.
— Ты что, вообще ничего не знаешь? Эх, молодо-зелено. Кругосветка — значит, я начинаю с губ и целую тебя всего, сверху донизу, вокруг света, с долгим привалом на южном полюсе! — Еще одно шипение, приглушенное рукой.