Все эти ожидания превращались, естественно, в питательную среду, в которой плодились новые культуры умозрительных гипотез. Может, он не звонит, потому что хочет что-то доказать? К примеру, свою независимость? Мужчины попадаться в сети не любят. Или то, что он способен будить желание? А может, он нашел себе другую? Или он просто стесняется и сам ждет звонка? Мне почти хотелось стать мужчиной, но мужчиной решительным, способным раз и навсегда положить конец всем этим мучениям. С другой стороны, я хотел мужчину иметь. Мне казалось, я прекрасно знаю, как заполучить его и удержать подле себя. А если что — и как наказать его за пренебрежительное отношение.
И все эти абстрактные гипотезы строились, как я заметил, рядом с упорно молчавшим телефоном — великолепным, блестящим черным доказательством тщетности страстных желаний. Ни одна мысль, ни одно возведенное из мыслей архитектурное сооружение, даже самое замысловатое, не могло заставить этот телефон зазвонить. Красота, молодость, обаяние, деньги — вот что требовалось для достижения цели. Все прочее (великодушие, достоинство, вызывание духов страсти) было лишь жалким суррогатом реального, чарующего животного начала.
А потом мама обращала свой ревнивый, вечно бегающий, беспокойный взгляд на меня. Мы с ней прекрасно понимали друг друга, по крайней мере так считала она. Я был мужчиной куда более зрелым, нежели те подонки, с которыми она встречалась. Я чутко улавливал малейшую перемену в ее настроении. Не будь я ее сыном, я стал бы ее лучшим другом — или она вышла бы за меня замуж.
И все же (все быстрее и быстрее крутились колеса) без мужского образца для подражания мне грозила опасность ненормального развития. Я не должен был становиться маменькиным сынком. Не должен был становиться неженкой. Не должен был чересчур полагаться на маму. Именно по этой причине ей так не терпелось вновь выйти замуж — она хотела, чтобы у меня появился подходящий образец мужского поведения. Не составляло секрета, что дети разведенных родителей растут ущербными, что страдает их сексуальность.
— Ты нормально развиваешься? — спросила мама, когда мне исполнилось десять.
Мой ответ ее поразил, хотя я полагал, что он ей понравится!
— Я не хочу переживать половое созревание. — В пример я привел сестру. — Она уже ведет себя как чокнутая. Я так и вижу, как стою на вершине холма, над пустынной долиной, через которую мне ни за что не перебраться. Наверно, я уже никогда не буду таким спокойным, как прежде.
Мама, я и сестра — трое несчастных людей, и все-таки благодаря неиссякаемому маминому оптимизму мы не допускали и мысли о том, чтобы строить из себя благородных страдальцев.
— Дети, — сказала мама, когда в будний день везла нас из школы, — мы едем в отпуск. Разве не чудесно! Мы отправляемся во Флориду! Просто дух захватывает!
Жизнь наша во всех отношениях была интереснее, чем у других, и мы чувствовали свое превосходство. На Рождество мама подсчитывала присланные ей открытки, как будто они представляли собой точное цифровое выражение ее достоинств. Если кто-то не удосуживался послать ей открытку, это ос задевало, она начинала беспокоиться, сомневаться в себе — а потом попросту выбрасывала обидчика из головы, а то и из жизни («Не таким уж он был и другом. Сама не знаю, зачем я вожусь с такой вшивотой»).
Мы с сестрой целый день сидим одни в нашем гостиничном номере. Мама после работы отправилась на свидание. Нам велено поесть в столовой внизу («Когда приду, тогда и приду, обо мне не беспокойтесь»). Мне десять лет, сестре четырнадцать. Ей хочется стать медсестрой. Под горячей водой из-под крана она «стерилизовала» мамины ножницы и пинцет. С маминого разрешения она купила длинный рулон марли. Она уговаривает меня лечь и притвориться больным.
— Бедняжка, — говорит она чужим мелодичным голосом, только взгляните на этот ожог.
Она жалеет меня и принимается утешать. Она — сестра милосердия.
— Ага, мне очень больно. Видите ли, я кипятил воду…
— Тс-с-с! — прерывает она меня. В реальной жизни она вечно затыкает мне рот; в выдуманной больнице она заставляет меня замолчать в интересах моего выздоровления. — Как только я сменю повязку, вам сразу станет гораздо лучше. Не шевелитесь, пожалуйста. Я не сделаю больно.
Обоих одолевает скука. Еще только шесть часов декабрьского вечера, а небо за тонкими как паутинка гостиничными занавесками (от них пахнет угольным дымом) давно потемнело. Телефон молчит весь день — никто из нас не пользуется популярностью, это очевидно. Ни я, ни сестра, ни мама.
— Ой! — хнычу я. — Повязка слишком тугая!
— Ничего подобного!
— Нет, тугая!
— Нет, не тугая!
— А я говорю, тугая!
— Ну и играй один! — говорит сестра. — Я с тобой больше не играю. Хочешь знать, почему? Хочешь? Хочешь знать, почему?
Я уже сижу на кровати и испытываю чувство неловкости, жалея о том, что пожаловался на тугую повязку.