Когда я заткнул будильник, меня охватил страх. Я буду голодать! Комната в пансионе с туалетом в конце коридора, кровь на линолеуме, Христос на хромолитографии, цветы из гофрированной бумаги — я оделся и положил в свою спортивную сумку пузырек пергидроля и две смены белья. Лег ли спать отец? Не залает ли пес, когда я попытаюсь мимо него проскользнуть? И придет ли на угол тот человек? Да, комната в пансионе, негритянская музыка по соседскому радио, вопль кокетки… Идя по аллее, я ощущал на себе пустой взгляд окон отцовского дома и почти надеялся, что откроется вечно закрытая парадная дверь и отец позовет меня домой.
Я стоял на углу, в условленном месте. Пошел моросящий дождь, но, несмотря на это, мимо проползла поливальная машина, забрызгавшая улицу еще более темной, скользкой мглой. Птиц не было видно, но я слышал, как они подтверждают наступление нового дня. Пробежала собака без ошейника и без хозяина. Две тучные служанки поднимались по склону холма, то и дело останавливаясь перевести дух. Одна, лоснящаяся, иссиня-черная толстуха в расписанном цветами тюрбане и с лиловым зонтиком с белой пластмассовой ручкой, хмурилась и что-то тараторила, однако слова ее явно производили комический эффект, поскольку ее спутница безостановочно хохотала.
Куранты католической школы, скрывавшейся за мокрыми деревьями на другой стороне улицы, пробили четверть часа, потом полчаса. Мимо ехало все больше и больше машин. Я внимательно изучал каждого водителя — неужели мой приятель проспал? Молочник. Хлебный фургон. Проклятый горец. Проехал автобус с одним-единственным пассажиром. Без четверти семь. Его все не было.
Когда я вечером увидел его на площади, он помахал мне рукой и подошел поболтать. По его непринужденной манере держаться я мгновенно понял, что он меня одурачил и я ничего не могу поделать. Кому я мог на него пожаловаться? Подобно героинщику или коммунисту, я был вне закона — вне закона, зато заодно с ним, с этим человеком.
Мы уселись рядышком на той же скамейке. Раздался залп из неисправного глушителя, и сидевшие на руке фонтанной статуи воркующие скворцы вспорхнули и улетели, забыв лишь металлического голубя. Я снял галстук, свернул его и сунул в карман. Поскольку я не выразил никакого недовольства по поводу того, что меня предали, мой приятель сказал:
— Видишь вон тех парней?
— Да.
— Могу устроить одного за восемь зелененьких.
Он дал мне время обмозговать его слова. Да, подумал я, можно привести кого-нибудь в одну из тех маленьких дешевых гостиниц.
— Которого ты хочешь? Выбирай, — сказал он.
— Блондина.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Пока мне не исполнилось семь, мы с сестрой и родителями жили в доме, построенном в стиле эпохи Тюдоров, в самом конце одной из узких улочек того города, где отец остался после развода. Наш дом, вместе с тремя другими, образовывал засаженный деревьями, почти сельский анклав, расположившийся посреди бедняцкого района. Мне всегда было нелегко соотносить наши владения с внешним миром. Помню, как я удивился в тот день, когда забрел за низину позади нашего дома, поднялся на дальний пригорок, раздвинул ветки — и вдруг увидел четырехрядную магистраль, по которой совершил несчетное количество поездок, даже не подозревая, что она проходит так близко к нашим владениям. Да к тому же еще и сзади! Для меня весь город располагался перед нашими воротами, в грязной, суетной прихожей. Я спросил об этом у сестры. Она была на четыре года старше, умела читать, ходила в школу и знала все на свете.
— Конечно, дуралей, — сказала она. — Разумеется, она за домом. Где же еще, по-твоему? — Она покрутила пальцем у виска и добавила: — Чокнутый!
Она принялась бубнить что-то о „дуралеях“. Я зажал уши ладонями и в слезах убежал домой.
В женской школе мисс Лотон у сестры появились подруги, которые иногда приходили к ней поиграть. Все они были членами клуба, основанного сестрой. Она была старостой. Ее успех в качестве лидера объяснялся, скорее всего, той методичностью, с которой она вынашивала свои замыслы: такой не по годам зрелый подход постепенно вносил упорядоченность в планы, казавшиеся на первый взгляд безумными и невразумительными.