Бес объединял в себе абсолютное зло с шутовством. Не случайно в средневековой литературе, равно как и в искусстве, обычно фигурирует не сам Князь тьмы, — представить его смешным было трудно, — а «рядовые», мелкие бесы. В них оставалось нечто от языческих духов и эльфов, и отношение к ним народа было двойственным, колеблясь от страха и ненависти до добродушной усмешки. Гротеск вмещал в себя оба аспекта действительности: не уничтожая страшного, он находил в нем противоположную сторону, причудливо-комическую. Так же как и карнавал вряд ли упразднял жуть и ужас. Не проливают ли свет на его существо пресловутые пляски и хороводы смерти? Разряженные и веселые папы, прелаты, короли, рыцари, горожане, крестьяне пляшут рука об руку с кривляющейся и ухмыляющейся смертью…
Установить границы комичного нелегко. Комичны палачи или язычники, пытающиеся обезглавить святого и беспомощно застывшие в грозной позе с занесенными над его головою мечами. Но вызывает эта картина у средневекового читателя опять-таки не только смех, но и изумление перед могуществом праведника. Видимо, аналогичные чувства вызывал образ сутяги, который «в тяжбах продавал свой язык» и был погребен с разверстым ртом, ибо не удалось его закрыть. У некоего юриста по той же причине при смерти вообще исчез язык (D. М., VI, 28; XI, 46). Не столь смешон, сколь жуток вор, забравшийся в усыпальницу святого и попавшийся в его объятья: он бессилен вырваться из его мертвой хватки (S. Greg. Turon. De gloria confessor., 62).
Народному восприятию в Средние века была глубоко присуща тенденция переводить спиритуальное в конкретноощутимое. Вульгарный, гротескный «реализм», овеществляя спиритуальное и стирая грани между абстрактным и предметным, не только низводит потустороннее до земного, но и как бы растворяет земное в сверхъестественном. Без удивления повествует Цезарий Гейстербахский о происшествии в церкви, в которой священники пели громко и без набожности, «на мирской манер»: одно духовное лицо заметило, как демон, стоя на возвышении, собирал в большой мешок… голоса певцов. И так «напели» они «полный мешок» (D. М., IV, 9). Вокруг монаха, дремавшего в монастырском хоре, сновали бесы в облике свиней и с хрюканьем подбирали падавшие у сони изо рта слова молитвы, лишенные благодати (там же, IV, 35). Богатый кельнский горожанин решил купить камней, с тем чтобы, когда в судный день окажутся на весах его добрые и злые дела, апостолы могли бы положить в чашу весов с добрыми делами эти камни и чаша перевесит (D. М., VIII, 63). Доброе дело обладает в этой системе сознания физическим весом. Благочестие может быть столь пламенным, что священник во время молитвы парит в церкви, не касаясь ногами пола (там же, IX, 30). Сакраментальные акты воспринимаются как лекарства и магические средства, причем не одни темные прихожане путали гостию с народными приворотными зельями, но и иные клирики: один из них пытался соблазнить женщину, используя для этого церковную облатку (там же, IX, 6). Своего рода «материализм» проявляется самым неожиданным образом. Горожанин, имевший обыкновение на ходу непрестанно читать молитвы, после смерти явился родственнику, и тот увидел, что на голенях у него была написана молитва, обращенная к богородице (там же, XII, 50). «Тела» душ подвергаются на том свете всевозможным пыткам. Ожоги, полученные душой человека, побывавшего в аду, после возвращения его к жизни оказались на теле (Bedae Hist. Eccl., Ill, 19; см. также: Rudolf von Schlettstadt. Historiae Memorabiles).
Гротеск низводит великое до малого, профанирует сакральное и в этом смысле может приблизиться к святотатству. Известны примеры литургии — фарса, в котором роль богородицы исполняет подгулявшая девица; осел близ алтаря, пьяный шут вместо епископа, молитва со словами из «низкого» обихода — что это, как не глумление над божеством? Иные случаи богохульства кажутся поразительными. Альберико да Романо, потеряв на охоте сокола, «спустил штаны и показал господу зад в знак хулы и поношения. Когда же возвратился он домой, пошел он и справил нужду на алтарь, на то самое место, где освящалось тело Христово».