И в этой связи возникает вопрос: в чем причина того, что такие выдающиеся французские историки, как Ж. Дюби или Э. Леруа Ладюри, начинавшие как историки крестьянства и аграрных отношений, затем перешли к проблемам истории культуры, ментальностей, семьи и исторической демографии? В чем причина того, прибавлю я, что отечественная школа аграрной истории Западной Европы, которая насчитывает не одно поколение известных ученых, от Лучицкого, Кареева, Виноградова, Ковалевского, Савина до Петрушевского, Косминского, Неусыхина, Грацианского и Сказкина, по сути дела, прекратила свое существование на рубеже 60-х и 70-х годов, а ученики этих ученых обратились опять-таки к истории культуры, общественной психологии и исторической демографии? Едва ли эти факты французской и русской историографии представляют собой лишь случайное совпадение, едва ли объяснение можно искать только в смене поколений. Каждый индивидуальный историк поступает свободно, делая собственный выбор, но в целом картина развития историографии обнаруживает неуклонную тенденцию. Налицо сдвиг научных интересов, явно обусловленный многими причинами. На одну из них, и, на мой взгляд, решающую, я хотел бы указать.
Историки социально-экономических отношений испытывают настоятельную потребность в том, чтобы объединить этот уровень реальности с другими, увидеть связи между аграрным строем Европы Средних веков и Нового времени и демографическими структурами и социально-психологическими и культурными феноменами. Они сознают необходимость резко расширить контекст, в котором надлежит рассматривать и экономические и социальные феномены и процессы.
Да будет мне позволено сослаться на свой собственный опыт, — его знаешь лучше и не рискуешь при этом навязать другим историкам объяснений, которых они, возможно, и не примут. Изучение истории крестьянства, генезиса феодализма в Англии и Скандинавии периода раннего Средневековья поставило меня в тупик: невозможно понять становление раннефеодальных социальных структур, оставаясь в рамках привычной проблематики и в традиционном кругу источников; самый материал исторических памятников как бы толкает в сторону анализа систем ценностей и социально-культурных представлений, которые были присущи людям, образовывавшим и преобразовывавшим эти структуры. Но этот анализ вел меня не прочь от социальных структур, а, наоборот, в глубь их, в направлении вскрытия их реального человеческого содержания. Речь шла не об отходе от социально-экономической истории, но о новом подходе к ней — как к глобальной социальной истории, органически объединяющей социальную и хозяйственную практику людей с их мыслями и идеями об этой практике, о мире и человеке, поскольку ментальная сфера не отражает пассивно эту практику, но образует ее неотъемлемый ингредиент и во многом детерминирует социальное поведение групп и индивидов.
Было бы небесполезно посмотреть, каков был отбор исторических источников представителями аграрной школы и каков он ныне. Земельные кадастры, дарственные и жалованные грамоты и иные правовые и хозяйственные документы, фиксирующие отношения землевладения и землепользования, состав ренты и повинностей крестьян, записи обычного права, государственное законодательство, — вот источниковая основа школы наших учителей. Но было бы чрезвычайно трудно вкратце охарактеризовать фонд памятников, к которым обращены интересы историков нового направления. Наряду со всеми упомянутыми сейчас категориями источников, которые, естественно, не забыты, исследовательское внимание распространено на памятники повествовательные, включая хроники и агиографию, поэзию и эпос, сагу и проповедь, так же как и многие другие жанры литературы. Специалисты по исторической демографии изучают приходские регистры и завещания, т. е. источники массовые, серийные и потому поддающиеся новым, в том числе и машинным способам обработки.
Главное заключается не в том, что из всех этих источников стараются извлечь дополнительные указания относительно социального строя и хозяйства. Главное состоит в том, что самые эти социально-экономические отношения обретают человеческое измерение. По известному выражению М. Блока, настоящий историк подобен сказочному людоеду: «Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет добыча». Но что означает это человеческое измерение? Нельзя ли выразить этот подход несколько более строго?
Если мы возвратимся к методам исследования, которые прилагались нашими предшественниками к хозяйственным памятникам прошлого, то их можно было бы охарактеризовать преимущественно как методы объективного наблюдения и анализа. При их посредстве вскрывались материальные структуры, и точка зрения на эти структуры и процессы была внешней по отношению к ним; это была, по выражению М. М. Бахтина, позиция «вненаходимости». Историк вел себя по отношению к людям и структурам, которые они образовывали, подобно тому, как ведет себя естествоиспытатель. Этот метод необходим и неизбежен, и им, естественно, пользуются и современные историки.
Вопрос заключается в том, достаточен ли такой метод?