Наиболее ценные для социального историка источники — акты дарений и продаж, порабощения или освобождения, судебные приговоры, королевские пожалования, формулы вассальных присяг и т. п. — написаны по-латыни. «Но факты, память о которых они старались сохранить, первоначально бывали выражены не на латыни. Когда два сеньора спорили о цене земли или о пунктах вассального договора, они изъяснялись, конечно, не на языке Цицерона. Затем уж делом нотариуса было облечь их соглашение, как придется, в классическое одеяние. Таким образом, всякая или почти всякая латинская грамота или запись представляет результат работы по транспозиции, которую нынешний историк, желающий обнаружить сокрытую в ней истину, должен снова проделать в обратном порядке»[15].
Итак, перед историками поставлена проблема перевода, точнее, перехода из одной системы понятий в другую.
Источник — единственный посредник между историком и обществом, создателем этого источника, — оказывается вместе с тем в определенном смысле и средостением, препятствующим адекватному познанию прошлого. Опасность тем более велика, что латинские выражения и формулы ближе к современной мысли, чем диалектизмы народных языков раннего Средневековья; перед нами, по существу, две различные системы мышления: одна тяготеет к однозначной и логически непротиворечивой интерпретации действительности, переводимой ею в строгие понятия, тогда как другая ориентирована скорее на образное восприятие конкретных явлений. С чисто лингвистической точки зрения латинские памятники этого периода, пожалуй, легче поддаются переводу на современные языки, чем памятники, написанные на народных наречиях, но эта относительная легкость обманчива: переводится буква источника, а не его смысл. От языка письменности необходимо, следовательно, перейти к языку мысли, от плана выражения — к плану содержания[16].
Но как это сделать? Возможен ли такой переход?
Если историк желает «подслушать» то, что изучаемое им общество не сумело или не позаботилось о себе рассказать, ему придется искать обходные пути.
Маневр, посредством которого все же можно было бы за архаизирующей и деформирующей латынью средневековых памятников хотя бы отчасти распознать реальное жизненное содержание социальных явлений прошлого, сводится, на наш взгляд, к попытке конфронтации латинских текстов с текстами на народных языках. Попытка не новая[17], но тем не менее не утратившая своей актуальности[18].
Конечно, всякое выражение мысли приблизительно и содержит интерпретацию. И все же «помехи» при фиксации понятий на родном языке — несравненно меньшие, нежели «шумы», сопровождающие упомянутую транспозицию средневековой мысли на язык Цицерона. Во всяком случае, здесь мы избавлены от работы по обратному переводу, обычно просто невыполнимой.
Медиевистам памятны баталии из-за толкования таких терминов, как, например, «villa» в «Салической правде». Что это — римское поместье, свободная франкская деревня или отдельный хутор? Дискуссия по «сословной проблеме» раннего Средневековья, разумеется, не сводилась к вопросам перевода выражений в источниках, однако она в немалой мере зависела от решения именно этих вопросов[19]. Впрочем, споры вокруг проблемы перевода латинской социальной терминологии начались куда раньше. Вспомним хотя бы борьбу, разгоревшуюся на Безансонском рейхстаге 1157 г. из-за перевода термина «benefïcium»: «лен» (feudum) или «милость», «услуга» (bonum factum)[20]?
Двусмысленность латинских терминов может породить ошибочные толкования. В шведских средневековых грамотах, например, фигурируют «колоны», которые сидят на землях крупных собственников, платят им подати и при отчуждении владения передаются вместе с ним. Но в самом ли деле они — «glebae adscripti»? К счастью, из шведских областных законов, записанных на народном диалекте, хорошо известно, что эти coloni не кто иные, как лично свободные арендаторы (landbor), снимавшие участки на ограниченный срок и сохранявшие право покидать арендованную землю.