Но вечно утаивать от Агаты беременность Ластени было невозможно. Даже старая дева, близорукая по причине своей неопытности, в конце концов ее заметит вопреки всем хитростям баронессы — и так улики преступления уже слишком очевидны, а дальше их и вовсе нельзя будет скрыть. Правда неизбежно обнаружится. Мадам де Фержоль все время думала об этом. Она прекрасно понимала, что настанет день, когда придется либо все рассказать служанке, либо навсегда расстаться с ней. Расстаться с Агатой, с которой они были неразлучны! С преданной, любящей Агатой! Заставить ее вернуться в родные края! А самим остаться без служанки — другую не наймешь, опять-таки из-за Ластени, — и жить на дне пропасти, словно на дне преисподней, на виду у любопытных и злых жителей городка, которые почтительны лишь до поры до времени. С ужасом представляя себе будущее, баронесса бесконечное множество раз задавала себе страшный вопрос: «Что мы станем делать через два-три месяца?» Уже сейчас необходимо было принять решение, но материнская гордыня и аристократическое высокомерие мешали ей на что-нибудь решиться. Неотвратимое будущее приближалось шаг за шагом, день за днем, становилось зримее в свете нестерпимой для гордячки баронессы мысли о предстоящем выборе, мысли, то тлевшей, то ярко разгоравшейся в ее сознании, но никогда не исчезавшей. «Что мы станем делать?» К этому вопросу она возвращалась внутренне всякий раз, когда переставала бичевать дочь другим вопросом, который отскакивал от крутого, некогда прекрасного лба отупевшей Ластени и оставался без ответа, когда переставала бичевать саму себя за то, что дала запятнать славное имя де Фержолей.
Она думала о будущем и ночами, и днями, и даже во время молитвы. Думала в церкви, глядя, как вносят дарохранительницу и как все идут к причастию; истая янсенистка, она считала себя недостойной причащаться, поскольку ее дочь так тяжко согрешила. Благородная дама становилась на колени, обхватывала руками голову с пышными волосами — в страданиях пена седины покрыла их черные волны, — и все полагали, что она погружена в молитву, на самом же деле баронесса сгибалась под грузом непосильной задачи, и мучительный поиск решения терзал и точил ее душу.
От постоянной тревоги и беспокойства голова у нее шла кругом, грехопадение дочери принесло ей столько горя, что неприязнь к виновнице всех бед переросла в ненависть. Действительно, мадам де Фержоль страдала невыносимо. Страдала потому, что ее достоинство попрали, святилище осквернили, материнские чувства растоптали. Потому, наконец, что была очень сильной, а сильные здоровые люди замыкаются в себе и не плачут, хотя слезы могли бы облегчить и смягчить их боль. И все-таки Ластени страдала сильнее: мать судила и ставила к позорному столбу — дочь принимала позор и вечное осуждение; мать в своей правоте безжалостно обличала дочь, называя ее беду смертным грехом, поносила ее — дочь терпела все поношения и не могла оправдаться. Жизнь в их доме стала невыносимой! Обеим было нестерпимо плохо, но хуже всего в домашнем аду пришлось Ластени. Бывает неописуемое счастье, и бывает неописуемое несчастье — состояние, о котором нельзя рассказать, которое можно лишь пережить. Ластени стала неописуемо несчастной. Она переменилась до полной неузнаваемости. Как быстро истаяла твоя красота, прекрасная Ластени де Фержоль! Кто бы теперь назвал тебя хорошенькой!
Взглянув на Ластени, которая некогда казалась нежным ландышем, цветущим под сенью гор, густой зеленью оттеняющих белизну ее личика, каждый бы испугался. Бледность шекспировской Розалинды, так красившая хрупкую слабую девушку, сменилась бледностью трупа. Из глаз живой покойницы постоянно лились слезы, и вся она не усохла, как мумия, а, наоборот, разбухла от влаги, расплылась, словно под действием разложения. Она отяжелела и с трудом передвигалась, ее живот становился все больше, а мукам ее не было конца. Будь ее воля, она бы целыми днями ходила в просторных пеньюарах с широкими складками, но мать принуждала ее одеваться и заставляла ходить в церковь — насильно водила ее туда. Именно так понимала мадам де Фержоль христианский долг, полагая, что церковная служба может принести пользу заблудшей нераскаявшейся душе. Быть может, под смягчающим влиянием церкви Ластени доверится матери и откроет ей сердце.
— Вы не на сносях, так что ступайте в церковь Божию и кайтесь в своем грехе, — говорила баронесса презрительно и сурово.
Агата больше не одевала Ластени, ее одевала мать. Перед тем как выйти на улицу, мадам де Фержоль, чтобы скрыть «печать греха» на лице дочери, окутывала ее густой вуалью, как если бы она была прокаженной, и несчастная девушка задыхалась. Но если бы нужно было скрыть только лицо! Еще был живот, заметный любому, даже самому рассеянному наблюдателю, и баронесса как можно туже затягивала на Ластени корсет, нисколько не боясь причинить ей боль. Упрямое молчание дочери выводило мадам де Фержоль из себя, она находилась в постоянном раздражении и, случалось, так резко и грубо сдавливала живот злополучной беременной, что та вскрикивала.