Чего Гобино действительно искал в политике, так это определения и создания «элиты», способной заменить собой аристократию. Вместо владык он предложил «расу владык», арийцев, которым демократия грозит быть захлестнутыми низкими неарийскими классами. Понятие расы внесло организованность в немецкие романтические представления о «врожденных индивидуальностях», позволила определить их как представителей природной аристократии, призванной господствовать над всеми остальными. Если раса или смесь рас является для индивида всеопределяющим фактором, а Гобино не предполагал существования «чистых» пород, можно считать, что, независимо от нынешнего социального положения человека, имеющееся у него физическое превосходство указывает на его исключительность, на его принадлежность к «настоящим сохранившимся сынам… Меровингов», «потомкам королей». Благодаря расе можно было сформировать «элиту», претендующую на древние прерогативы феодальных родов только лишь на том основании, что члены ее ощущают себя благородными; само по себе принятие расовой идеологии становилось решающим доказательством «породистости» индивида, того, что в его жилах течет «голубая кровь» и что высокое происхождение предполагает и более высокие права. Выходит, что из одного политического события — упадка дворянства — граф извлек два противоречащих друг другу следствия: угасание человеческого рода и образование новой природной аристократии. Но он не дожил до практического осуществления своего учения, разрешившего содержавшиеся в нем внутренние противоречия, когда новая расовая аристократия начала на деле реализовывать «неизбежное» угасание человечества, прилагая чрезвычайные усилия по его уничтожению.
Следуя примеру своих предшественников, французских дворян-эмигрантов, Гобино видел в своей расовой элите форпост не только против демократии, но и против «ханаанской чудовищности» патриотизма. [365] А поскольку Франция все еще оставалась «patrie» par excellence, ибо ее правительство — будь она королевством, империей или республикой — продолжало основываться на изначальном равенстве людей, и поскольку, что еще хуже, она была единственной в его время страной, где даже люди с черной кожей могли пользоваться гражданскими правами, для Гобино естественным делом было вручить свою лояльность не французскому народу, а англичанам, а позже, после поражения Франции в 1871 г., немцам. [366] И это отсутствие достоинства нельзя назвать случайным, а оппортунизм — неудачным совпадением. Старая поговорка о том, что нет ничего успешнее успеха, лучше всего подходит людям, привыкшим произвольно менять свои мнения. Идеологи, претендующие на обладание ключом к реальности, бывают вынуждены изменять и переворачивать свои воззрения на конкретные ситуации, применяясь к последним событиям; они не могут позволить себе конфликт со своим вечно меняющимся божеством — реальностью. И было бы абсурдно требовать надежности от людей, которые по самой сути своих убеждений обязаны оправдать каждую данную ситуацию.
Следует признать, что вплоть до времени, когда нацисты, провозгласив себя расовой элитой, откровенно излили свое презрение на все народы, включая немецкий, наиболее последовательным был французский расизм, ибо он никогда не впадал в слабость патриотизма. (Эта позиция не изменилась даже во время последней войны; правда, «essence aryenne» не считался более монополией германцев, а приписывался также англосаксам, шведам и норманнам, но нация, патриотизм и закон продолжали считаться «предрассудком, фиктивными и номинальными ценностями».) [367] Даже Тэн твердо верил в превосходство гения «германской нации», [368] а Эрнест Ренан был вероятно первым, кто противопоставил «семитов» «арийцам» в качестве решающего «division du genre humain», хотя он и рассматривал цивилизацию как все превосходящую силу, разрушающую и местные особенности, и изначальные расовые различия. [369] Вся эта расовая болтовня, столь характерная для французских авторов после 1870 г., [370] даже если они и не были расистами в строгом смысле этого слова, следовала в антинациональном прогерманском русле.