Органико-биологические определения того, что собой представляют народы, являются в высшей степени характерной особенностью немецких идеологий и немецкого историцизма. Они, однако, еще не суть настоящий расизм, поскольку тот, кто пользовался этими «расистскими» понятиями, все еще поддерживал и центральную опору подлинного национализма — идею равенства всех народов. Так, в той же статье Яна, где законы жизни народов сравниваются с законами животного мира, провозглашается равенство народов в их многообразии, которое одно только в своей полноте и реализует идею человеческого рода. [350] А Арндт, позднее выражавший горячее сочувствие национально-освободительным движениям поляков и итальянцев, восклицал: «Да будет проклят всякий, кто покоряет другие народы и правит ими». [351] Поскольку немецкие национальные чувства были результатом скорее не подлинного национального развития, а реакции на иностранную оккупацию,[352] националистические доктрины носили здесь своеобразно негативный характер, стремились создать вокруг народов стену, подменить собой границы, которые невозможно было ясно очертить географически или исторически.
Если в своей ранней французской аристократической форме расистское мышление было изобретено как средство внутреннего размежевания и оказалось оружием гражданской войны, то ранняя форма немецкой расовой теории была придумана как средство внутреннего национального единства и оказалась оружием национальных войн. Подобно тому как упадок французского дворянства как влиятельного класса французской нации сделал бы это оружие бесполезным, если бы его не возродили к жизни враги Третьей республики, так же и органическая теория истории после завершения национального объединения Германии потеряла бы свой смысл, если бы ее не пожелали оживить современные империалистические махинаторы для того, чтобы привлечь на свою сторону народ и спрятать свои омерзительные лица под респектабельной маской национализма. То же самое относится и к другому источнику немецкого расизма, хотя и кажущемуся более удаленным от политической сцены, но оказавшему гораздо более сильное и глубокое воздействие на позднейшие политические идеологии.
На политический романтизм возлагаются обвинения в изобретении расистского мышления, как и обвинения, и притом обоснованные, в изобретении любого другого мыслимого безответственного подхода. Адам Мюллер и Фридрих Шлегель в высшей мере симптоматичны в смысле той общей игривости современной мысли, что дает возможность почти любой идее временно завоевать площадку. Ни один реальный предмет, ни одно политическое событие, ни одна политическая идея не были застрахованы от того, чтобы стать объектом всеохватывающей и всеразрушающей мании, с которой эти первые просвещенные неизменно отыскивали новые оригинальные возможности для новых оригинальных точек зрения. Как выражался Новалис, «мир должен быть романтизирован», ибо ему хотелось «сообщить высокий смысл обыденному, таинственную внешность обыкновенному, достоинство неизвестного хорошо известному». [353] Одним из таких романтизированных объектов был народ, объектом, могущим быть в мгновение ока превращенным в государство, или в семью, или в дворянство, или во что угодно, что либо, как в те ранние времена, просто случайно приходило в голову этим интеллектуалам, либо, как позднее, когда, становясь старше, они сталкивались с необходимостью добывать себе хлеб насущный, заказывалось им каким-нибудь располагающим деньгами покровителем. [354] Поэтому почти невозможно изучать развитие какого-либо из свободно конкурировавших друг с другом подходов, которыми так богат XIX в., без того, чтобы не столкнуться с романтизмом в его немецком обличье.
В действительности эти первые современные интеллектуалы создавали не столько какую-то единую систему взглядов, сколько общее умонастроение современных немецких ученых; эти же последние не единожды доказали, что едва ли найдется такая идеология, которой они не подчинятся с охотой, если под угрозой окажется та единственная реальность, с которой не может не считаться даже романтик, — реальность собственной карьеры. Для такой особенности поведения романтизм с его неограниченной идолизацией «личностного начала», возводящей саму произвольность поведения в критерий гениальности, предоставлял прекрасное оправдание. Все, что работало на так называемую творческую отдачу индивида, понимаемую как совершенно произвольная игра «идей», могло становиться центром целой системы взглядов на жизнь и мир.