Каждый человек и каждая мысль, не служащие и не соответствующие конечным целям машины, чьей единственной задачей является производство и накопление власти, являются опасной помехой. Гоббс рассудил, что книги «древних греков и римлян» так же «предвзяты», как и учение о христианском «Summum bonum… о котором говорится в книгах старых философов морали», или доктрина, согласно коей «все, что человек делает против своей совести, есть грех», или же утверждение, что «законы суть правила, определяющие, что справедливо и что несправедливо». Нас не удивит недоверие Гоббса ко всей западной традиции, если мы вспомним, что он стремился ни более ни менее как оправдать тиранию, которая, хоть и много раз случалась в истории Запада, никогда не удостаивалась чести находить философское основание. Гоббс же с гордостью признает, что его Левиафан есть не что иное, как постоянное тираническое правление: «Слово тирания означает не большее и не меньшее, чем слова верховная власть… я полагаю, что терпимое отношение к явной ненависти к тирании есть терпимое отношение к ненависти к государству вообще…»
Будучи философом, Гоббс уже тогда сумел почувствовать в возвышении буржуазии те антитрадиционалистские свойства нового класса, для полного раскрытия которых понадобилось более чем три столетия. Его «Левиафан» не был праздным рассуждением о новых политических принципах или привычным поиском разумного начала, лежащего в основании управления человеческими сообществами. Это был в строгом смысле «расчет последствий», вытекавших из возникновения нового класса в обществе, существование которого теснейшим образом связано с собственностью как динамичным механизмом порождения новой, большей собственности. Так называемое накопление капитала, породившее буржуазию, изменило само понятие собственности и богатства: они перестали быть результатом накопления и приобретения и стали их началом; богатство превратилось в не имеющий предела процесс самовозрастания. Определение буржуазии как класса имущих правильно лишь на поверхности, так как характерной чертой этого класса является принадлежность к нему всякого, кто видит в жизни процесс нескончаемого обогащения и считает деньги чем-то священным, не могущим ни при каких обстоятельствах быть простым потребительским средством.
Сама по себе собственность, однако, подлежит использованию и потреблению и поэтому постоянно уменьшается. Самой радикальной и единственно надежной формой обладания является разрушение, ибо только то, что нами разрушено, является навечно и определенно нашим. Обладатели собственности, не потребляющие, а стремящиеся к умножению своего имущества, постоянно сталкиваются с весьма неудобным ограничением — с тем печальным фактом, что человек смертен: Смерть есть подлинная причина, по которой собственность и ее обретение никогда не станут подлинно политическим принципом. Социальная система, основанная на собственности, может развиваться только в сторону конечного уничтожения всякой собственности. Конечность индивидуальной жизни — это такой же серьезный вызов собственности в качестве основания общественного устройства, как ограниченность земного пространства есть вызов экспансии в качестве основания политического устройства. Преодолевая границы человеческой жизни путем планирования непрерывного автоматического наращивания богатства за пределами любых личных надобностей и возможностей потребления, индивидуальная собственность становится общественным делом и изымается из сферы исключительно частной жизни. Частные интересы, по самому своему характеру являющиеся временными, ограниченными естественной продолжительностью человеческой жизни, теперь ускользают в сферу общественных дел и заимствуют из этой сферы ту бесконечную протяженность времени, которая необходима для непрерывного накопления. Этим, похоже, создается общество, очень напоминающее сообщество муравьев и пчел, где «общее благо совпадает с благом каждого индивида и, будучи от природы склонными к преследованию своего частного, они тем самым творят общее благо».