— Своими глазами не видел… Или, вернее, все было зверство, — отрывисто сказал Иван Константинович. Все немного помолчали.
— Я слышал, что наши доблестные союзники румыны отличались почище турок? — полувопросительно заметил доктор. — Ну, а мы сами?
— Мы меньше. Жестокость не в природе русского человека… Быть может, жаль, что так, — сказал Иван Константинович. Взгляд его опять остановился на ногах Елизаветы Павловны. Он снова отвернулся. Все на него смотрели с недоумением. — Во всяком случае турки прекрасный народ и солдаты такие, что смотреть любо. Наша армия уважала их в сто раз больше, чем союзников. А кроме того…
Он оборвал речь. Все здесь было ему странно и неприятно. Иван Константинович, только что демобилизованный после двух лет войны, после раны и контузии, еще не мог привыкнуть к нормальной человеческой жизни, к тому, что он больше не страдал дизентерией, что на нем не было вшей и грязной густой щетины; теперь посещение парикмахерской было главным его наслаждением. Люди, разговаривавшие с ним, не пережили ничего из пережитого им и тем не менее смели с ним разговаривать о войне. Они просто ничего не понимали: ни те, которые восторгались войной, ни те, которые порицали ее. «Этот господин в сюртучке с цветочком верно славянофил и патриот. Только на войну забыл пойти, несмотря на цветущее здоровье», — думал он, искоса с презрением поглядывая на Чернякова. Почему-то, несмотря на свою красивую наружность, не понравилась ему теперь и эта развязная барышня, — что-то
— Вот видите, — сказал профессор. — Вы пошли воевать добровольцем из-за газетных статей о турецких зверствах, а теперь оказывается, что турки прекрасный народ! И это я слышу от всех вернувшихся с фронта офицеров. У нас даже теперь странный взрыв симпатий к туркам, что, конечно, уже крайность. А вот вы, Михаил Яковлевич, все-таки мне не объяснили, почему Англия наш «исторический враг». Мой покойный отец, помнивший Аустерлиц и пожар Москвы, прожил всю жизнь в глубоком убеждении, что наш исторический враг — Франция. Ну, хорошо, я, как многие, готов допустить, что наши исторические друзья — немцы. Однако почему мы должны непременно иметь исторических врагов и, в частности, почему наши враги именно англичане, быть может самый культурный народ на свете?
— Я тоже очень почитаю англичан, Павел Васильевич, но что верно, то верно: интересы России прямо противоположны интересам Англии, и прежде всего в том, что мы должны так или иначе закрепиться на проливах Мраморного моря, а для них это нож вострый. Ведь кто владеет Дарданеллами, тот владеет всем миром.
Муравьев засмеялся.
— На это Бисмарк остроумно ответил в рейхстаге, когда ему привели этот афоризм. Он сказал, что Дарданеллами уже несколько столетий владеют турки и тем не менее он никогда в Берлине не испытывал такого чувства, будто живет под властью турецкого султана. И я не думаю, чтобы это чувство испытывали вы, живя в Петербурге. А кроме того, хотя я русский человек и русский патриот, я все же не чувствую ни малейшей потребности владеть миром.
— Но ведь так нельзя спорить. Вы ссылаетесь на шутку Бисмарка, шутка хорошая, но это шутка. А вот я вас конкретно спрошу. По Сан-Стефанскому договору мы от турок получаем Алашкертскую долину. Теперь, говорят, англичане на это не согласны. Я знаю из достоверного источника, — сказал Черняков, всегда ссылавшийся на достоверный источник особенно внушительным тоном, — что здесь и лежит камень преткновения. Сент-Джемский кабинет, скрепя сердце, идет на некоторые уступки нам, но Алашкертской долины он не отдает и делает из нее casus belli[78]. Что же, сходятся интересы России и Великобритании или расходятся?
Профессор всплеснул руками.
— Помилуйте, на что нам Алашкертская долина? Да я и не знаю, где эта долина находится, и сомневаюсь, чтобы это знал Биконсфильд. А если он и знает, то верно ему только позавчера это объяснили эксперты. Да пропади эта долина пропадом!
Обе барышни засмеялись. Улыбнулся и Михаил Яковлевич.
— По-моему, — сказал доктор, — нельзя вообще что-то отделять и что-то присоединять без согласия населения тех земель, которые отделяют и присоединяют. Признаться, я думал, что это символ веры всей русской интеллигенции? И не скрою, что для меня тоже, как для Павла Васильевича, ее честь,
— Завещание Петра Великого: произвести плебисцит среди башибузуков! — сказал, пожимая плечами, Черняков. Он себя чувствовал единственным государственным человеком в обществе этих идеалистов.