Тем не менее, прощаясь, все трое понимали, что, быть может, больше никогда не увидятся. Об этом не приходилось говорить, как у обстрелянных офицеров не принято говорить накануне боя о возможности смерти или поражения. У Перовской и Ширяева не было и мысли, что Михайлов мог бы остаться с ними до конца, а ему не приходило в голову, что его кто-либо может заподозрить в недостатке мужества, как это не приходит в голову командующему войсками, когда он отправляет свои полки в атаку.
— …В сарай до четверти десятого не ходите. Часы идут правильно, минута в минуту, а
— Понятно, понятно, — ответила Перовская, зевая все так же судорожно. — И без вас знаем, — добавила она, оберегая свою самостоятельность.
— И помни, Тарас говорит: четвертый вагон первого поезда.
— Интересно, откуда он может это знать, Тарас? — угрюмо спросил Ширяев.
— Не знал бы, не телеграфировал бы, — ответил Михайлов сухо. У царя было два поезда, совершенно одинаковых по внешнему виду. Они шли на небольшом расстоянии один от другого, а иногда на станциях менялись местами. Михайлов и сам, несмотря на телеграмму Желябова, не был уверен в том, что Александр II будет в первом поезде. Но говорить об этом было неприятно. — Ну, значит, до вечера, — прибавил он самым простым тоном и разве только чуть крепче пожал им руку. Они проводили его до наружной лестницы. — Не выходи, простудишься… Экая темь, и не скажешь, что утро… «…Он кидался и бросался, — Он и в Сербию пробрался, — Гоц калина, Гоц малина», — доносился пьяный голос.
Днем у него было несколько свиданий, преимущественно с людьми, которые в их кругу назывались легальными радикалами. Он доставал у них или через них деньги, пользовался их связями для осведомления, находил защитников для арестованных товарищей. В течение всего дня Михайлов ездил и ходил по Москве, пробирался через проходные дворы, менял извозчиков и заметал следы, хотя видел, что слежки за ним нет. Большинство легальных радикалов не знали точно, кто он такой и чем сейчас занят. Но все догадывались, что занят он страшными делами. Михайлов понимал, что, принимая его у себя или соглашаясь с ним встретиться, они щеголяли мужеством.
Последний легальный радикал пожелал узнать, каковы их
— Все решит Учредительное Собрание. Оно выработает демократическую конституцию, — ответил нехотя Михайлов. Он не любил теоретических споров и слова «демократическая конституция» иногда произносил просто механически, как неверующий человек говорит «дай Бог», или «избави Боже», не задумываясь над смыслом своих слов. — И это будет ва… ваше дело, господа легальные.
— Я знаю, что вы относитесь пренебрежительно к той скромной ниве деятельности, на которой мы работаем, — сказал легальный радикал, видимо, удовлетворенный его ответом. Михайлов любезно возразил: «что вы, что вы»… «Ох, и в самом деле на их ниве спокойнее», — подумал он и вздохнул.
Домой он вернулся лишь часов в восемь вечера. Подходя к номерам, Михайлов сделал над собой небольшое усилие и снова стал мещанином-старообрядцем. Играть роль ему было легко. Меняя паспорт и общественное положение, он чувствовал вначале лишь маленькую неловкость, скорее даже приятную, — вроде той, которую испытывает человек, надевая новый, еще непривычный костюм. Несколько труднее было быстро переходить от жизни, от Учредительного Собрания к «ноне» и «беспременно».
— Милости просим, — сказал хозяин. — Жидкий чаек, насквозь Москву видно, да мы свеженькой травки подсыпем.
— Не могу, — со вздохом ответил Михайлов. Как ни тяжело было ему ждать два часа в одиночестве, разговаривать с хозяином было бы еще тяжелее. Он сослался на «зубную скорбь».
— Постное молочко, бывает, помогает. Не желаете? — спросил хозяин, показывая на бутылку рома. Михайлов покачал головой.
— Ох, милай, велик соблазн, — сказал он с ударением на первом слоге. — Не пройдет, так и то выйду, пополощу на ночь в кабачке челюсть.
— Чай не по нутру, была бы водка поутру. На такой предмет Бог простит.