У студентов он по-прежнему пользовался большой популярностью, хотя становился консервативнее. Черняков, с первого курса писавший письма без твердых знаков, стал, после покушения Соловьева, писать с твердыми знаками. Все же, 8-го февраля, в день университетского праздника, его под утро качали пьяные студенты, с которыми он фальшиво пел «Гаудеамус». Раз в месяц он принимал у себя гостей, причем угощал их превосходно. Михаил Яковлевич всегда любил хорошо поесть и выпить. Теперь он уже имел
Михаил Яковлевич по-прежнему хорошо понимал, что Лиза Муравьева самая неподходящая для него жена. Тем не менее он все яснее чувствовал, что другие женщины для него больше не существуют и что жизнь без Елизаветы Павловны была бы для него если не невыносима, то во всяком случае очень тяжела.
Почему-то он возлагал большие надежды на лето. Ему казалось, что на летнем отдыхе все решится. Надо было только устроиться так, чтобы провести июнь и июль с Лизой по возможности в таком месте, где у нее было бы мало знакомых. Профессор Муравьев и в этом году уезжал за границу: ему эмские воды были необходимы. Вначале предполагалось, что с ним, как всегда, поедут обе его дочери. Михаил Яковлевич готов был ехать и в Эмс, хотя ему надоел этот невыносимо-прелестный городок. Дороговизна его не пугала. У него уже были небольшие сбережения в выигрышных билетах. Черняков никогда не был ни корыстолюбив, ни скуп. Если ему изредка случалось мечтать о крупном выигрыше, то лишь для Елизаветы Павловны, чтобы она могла жить с ним лучше, чем просто в достатке. Иногда — впрочем довольно редко — сидя у себя в кабинете с сигарой, он думал о практических делах, связанных со свадьбой. Свадебный прием, очевидно, должен был состояться у Муравьева, но Михаил Яковлевич знал, что его будущий тесть не охотник до таких вещей. Между тем ему хотелось — тоже не для себя, а для Лизы — устроить большой вечер, на котором появились бы эти 50—60 человек, составляющие либеральный Петербург, известный по газетам всей России.
В мае у молодежи шли экзамены, и за столом у Муравьевых разговоры велись главным образом о них. Хотя бывшие у профессора юноши и девицы много работали (некоторые даже осунулись и побледнели), оживление было необычайное, точно это было самое радостное время года. Говорили о том, кто как готовится: одни предпочитали работать в одиночку, другие — совместно с товарищами; одни готовились дома и ночью, другие — только днем и в Летнем саду; одни пили крепкий чай, другие — крепкий кофе. Павел Васильевич благосклонно-терпеливо выслушивал взволнованные сообщения об успехах и неуспехах разных мальчиков и девочек: он плохо помнил, кто такие эти Саши, Даши, Коли, Нади. За редкими исключениями ему нравилась собиравшаяся у него радикальная молодежь. Но в разговор ее он вмешивался лишь постольку, поскольку должен был это делать, как хозяин дома. Муравьев не знал, о чем разговаривать, особенно в экзаменационное время: невольно испытывал такое чувство, будто находится по другую сторону баррикады, хотя ему из вежливости не дают это почувствовать. И разве только, когда его любимица Маша, ахая, твердила, что ничего, ну решительно ничего не знает, непременно провалится и страшно волнуется (этого требовали приличия и в университете, и в гимназиях), Павел Васильевич с улыбкой говорил: «Что ж, Машенька, „есть наслаждение в бою и бездны мрачной на краю“ — или что-либо в таком роде.