— Да ведь и они не лаптем щи хлебают. О себе привыкли заботиться сами. Умеют любить себя. Столетиями обучались не проносить мимо своего кармана. Наш человек странен для них. Чем? Да отходчивостью, этакой наивной заботой о других, хотя сам укрывается одеялкой с дыркой. Американцы в Европе после войны — это несчастье. Вступивший в драку последним — жесток, расчетлив. Чужая кровь туманит разум. Несчастье будет длительным или коротким, поверхностным или глубоким — все будет зависеть от рабочих Европы. Пока что немецкий рабочий — фигура трагически заблудившаяся.
Матвей уезжал на другой день нехотя. Побаливала голова, сердце сбивалось с ритма. Впечатление от этого некогда гордого и по-русски широкого, а теперь убитого города было горькое. И хотя понимал Матвей, что война перевалила едва ли не самый крутой подъем, все же больно щемило сердце при одном лишь воображении о новых жертвах. Что-то потеряно навсегда и ничем не может быть возмещено. Есть раны, которые не заживают всю жизнь, ноющей болью сопровождая человека до могилы. Женю и Михаила не воскресишь, не подсластишь едкого нагара в душе.
Тегеранская конференция и вызванные ею чувства как-то нежданно отодвинулись далеко в его сознании, угасая и тускнея.
Поезд медленно, ощупью выползал из развалин по вновь настланному пути. Гаснул короткий сумеречный день за скорбной чернетью пойменных лесов. А когда холодной сталью взблеснула полынья и руины города скрылись за побеленными снегом увалами и лишь дымы завода метались на ветру, предчувствие Матвея отлилось в неотвратимую уверенность: уедет в какую-нибудь страну в свои-то годы, больше не увидит брата. Он лег лицом к стене и зажмурил будто запорошенные песком глаза.
V
Упадет в землю летучее, с белым пухом тополевое семя, спит до поры, пока весна не напоит тревожным теплом, и тогда вымахает молодой тополек с лопоухой наивной листвой. И нет ему дела до того, поглянулось ли его соседство узкоглазой плакучей иве…
«Все началось с того, что пошла на завод и увидала парня, его нельзя было не заметить: красиво работал у станка. Токарь-художник. В этом все дело…» — думала Вера Заплескова.
Новая жизнь текла по своим законам, независимо от Веры. Вере оставалось только следовать за ней, подыскивая оправдание этой жизни, остроинтересной, необычной. Оправдания были найдены до того, как началась эта жизнь. Война отняла мужа, которого искала с шестнадцати лет. Будь у нее какой ни есть самый немудрящий муж, калека, она не заметила бы того парня.
Чем-то потайным и рискованным был близок ей тот парень. Его готовность в любую минуту стереть разделяющую их грань, молчаливое внушение, что за этой гранью нет плохого, а есть только радость и забвение тягот жизни, приучили Веру к несвойственной ей прежде все упрощающей решительности. «Что я получала в жизни? Чаще всего отказы, поучения, унижения». Уж на что Холодов умный и сильный, но и он унизил меня своей порядочностью, прощаясь два года назад: «Как бы ни любил я тебя, жениться сейчас не могу». И сослался на сложность времени и высшие интересы, не позволяющие жениться только ему одному и совершенно не мешающие другим…
Вера не торопилась открыть чемодан, взять солдатское, треугольной формы письмо, читанное ею не один раз. Сознательно выдерживала себя. Вошла в комнату, переоделась в халат, умылась, смочив короткие волосы, не торопясь пила чай, искоса поглядывая на письмо, положенное поверх самых срочных бумаг. Это было последнее письмо от Михаила.
Как и в первые дни знакомства, он бог знает куда улетел от жизни! Философия войны, взрыв нравственных сил. О, никогда не будет этого удивительного состояния за минуту до броска танков в атаку. Божественное вдохновение. «Если бы позволили, на коленях дополз бы до тебя!» Он не спрашивал, что она делает, как питается. Такое письмо стыдно людям показать. Чужое и темное, оно раздражало Веру. Вера отложила письмо, не прочитав и двух страниц, а там еще три короба такой же безнравственно-возвышенной чепухи.
«Я как вор, — думала она, привыкнув обдумывать все, даже мерзкое с ее точки зрения. — Вор ведь тоже не испытывает раскаяния, которое приписываем мы ему. Он лишь сожалеет, что не сумел украсть и потому понес наказание. И я воровка, и мне не стыдно, что люблю другого». Она удивилась своей порочной смелости и как бы со стороны боязливо любовалась собой.
До прихода парня необходимо было объясниться с Михаилом. Включив свет, она тупо глядела на чистую страницу дневника, не зная, с чего начать откровенный разговор с человеком, которого уже нет в живых. Ей было тошно от фальши и насилия над собой. «Ты однообразно пишешь — все о любви. Не верю! Это подло. Жить тяжело, а ты все о чувствах. К чему преувеличения: ползком бы добрался до тебя?»
Вера вырвала листок, смяла, выключила свет, открыла окно.