Несмотря на обуревавшие меня мысли, как я уже говорил, я ни в коей мере не пренебрегал своими пасторскими обязанностями. Женевьева была теперь моей любовницей. Уроки катехизиса возобновились. После двух часов занятий девушка приходила ко мне в мою комнату; я обычно поджидал ее, сидя за письменным столом над раскрытой Библией или моими бумагами и записями. По окончании урока она делала вид, будто идет домой вместе со всеми, но, замешкавшись в переулке, огибала дом священника и возвращалась ко мне. Я слышал ее легкие шаги на лестнице, в прихожей; дверь отворялась, она появлялась на пороге и шла ко мне, неотрывно глядя прямо в глаза. Я целовал ее шею, плечи, живот под теплой тканью платья. Темнело. Девушка не раздевалась полностью. Она тихо и часто дышала в полумраке, веки ее были сомкнуты, белые зубы поблескивали из-под приоткрытых губ. Как прекрасна она была в эти минуты, когда ее тело казалось фосфоресцирующим в скудном свете, падавшем из квадратика окна, — он слабел, медленно угасал, и вокруг этих плеч, этого лона сгущалась тень, точно прообраз смерти. Сегодня я могу это написать. Я познал скорбь, я познал уныние, видя, как всякий раз в битве тьмы и света побеждает тьма, как она пожирает это тело, как тонет оно мало-помалу в ее зловещей черноте. Я смотрел, как Женевьева умирает. Я держал ее живое тело в своих объятиях, но тьма уже победила. Странная уверенность в смерти, которую можно перечеркнуть одним движением: протянуть руку, нащупать выключатель на стене — и на снежной белизне подушки любимое лицо в ореоле волос снова сияет дивным светом.
Прошел месяц; близость наша изо дня в день становилась все глубже — этот месяц связал нас всем, что есть самого высокого в душе, самого живого и пылкого во плоти. Кто же ты? — непрестанно спрашивал я себя. Что с тобой станется? Или ты забыл, что ты пастор? Но страха не было в этих вопросах. Я наслаждался каждым днем. Женевьева была такая светлая! То были недели, исполненные благодати. Тех, кто воображает, будто счастье отвлекало меня от моего служения, могу заверить, что они глубоко заблуждаются: никогда еще я не был душой и телом так свободен для исполнения пасторских обязанностей и так естественно расположен сеять вокруг себя добро. Я работал, писал, служил, проповедовал, наносил визиты, а вечером Женевьева приходила ко мне; иногда нам удавалось встречаться по нескольку вечеров подряд — девушка заранее предупреждала Н. о дополнительных занятиях по катехизису. Н. не выражал недовольства; напротив, мы заметили, что его устраивало отсутствие дочери: он мог допоздна не возвращаться в Бюзар или же, избавившись от пары ясных глаз, которых уже начинал стыдиться, устроить там очередное застолье из тех, что неминуемо перерастали в оргии. Эти же самые глаза были моей отрадой. Я не уставал испытывать их проницательность, и, когда мы гуляли в лесу, для меня не было большей радости, чем дать им вести себя, видеть через них и открывать для себя все вокруг по-новому, слушая, как Женевьева описывает вид, который она для меня выбрала. Это было нашей излюбленной игрой, надо ли говорить, что я предавался ей со всей серьезностью и старанием: один из нас закрывал глаза, а другой вел его за руку, описывая места, по которым шли. Вскоре мы присаживались где-нибудь. Я не открывал глаз. «Вот, — говорила Женевьева, — сидим на полянке (да ты и сам чувствуешь, здесь свежее, чем было в лесу). Выглянула луна; облака вокруг нее белые, серебристая мерцающая белизна на серебряном фоне. Полянка серая, почти круглая. В сотне шагов от нас дубы, у них желтые верхушки; я вижу цвет, но стволы тонут в тумане…» Так мы могли играть подолгу. Становилось все прохладнее, иногда начинал накрапывать дождь. Мы возвращались проселочными дорогами, удаляясь от леса; разговаривали мало, счастливые нашей любовью, взаимным доверием, не сомневаясь, что будущее рассыплет перед нами новые и новые сокровища — и что, как бы то ни было, мы соединимся навсегда. Мы подходили к Бюзару, но я не чувствовал больше ни тени гнева. Часто из окон вырывалась танцевальная музыка, а порой и смех и крики кутил, но ненависть моя растаяла в счастье. Мне казалось невероятным, что несколько месяцев тому назад я замышлял погубить Женевьеву. Я узнал себя наконец. Все изменилось. Такова истинная сила — и я вновь возносил хвалу ее всевластию.
Игра, о которой я рассказывал, представляет те дни в самом верном свете, но ведь если двое влюбленных хотят видеть глазами друг друга, хотят этого так, что сливаются в едином взгляде, — что же тут особенного? «Когда мою руку сжимает рука твоя» — есть такие строчки в одном псалме нашей Церкви; когда Женевьева вела меня по ухабистой дороге, описывая лес, поля, окутанные дымкой горы вдали, меня часто вновь охватывало то волнение, которое я испытывал ребенком, запевая вслед за отцом и матерью в толпе верующих:
Твоим наставленьям внимая
Всею душой
Я истинный путь различаю
Во тьме ночной
Когда мою руку сжимает
Рука твоя
Ведомый тобой, ступаю
Без страха я.