«А он был красив, этот аристократ, женщины от таких без ума. И знал столько, будто родился стариком. “Если у меня останутся желания после того, как ты отрубишь голову, я подмигну”, - предложил он на эшафоте. “Это ни к чему, — рассмеялся я, — мёртвые щёлкают зубами, как живые, — мне приходится каждую неделю менять искусанную корзину”. И отрезав кружева на воротнике, нагнул ему шею. Все выбирают между плахой и топором. При иных обстоятельствах я мог бы стать крёстным его ребёнка, а вместо этого, чтобы сбить спесь, нацепил ему перед смертью красный колпак».
Клодель сжал кулаки.
«У революции свой календарь: брюмер сменяет термидор. И я помню, как первая кровь с моего топора закапала на дощатый помост. Толпа рвала на части дворянина. Горланя перекошенными ртами, женщины кололи его булавками, а дети поражали из пращей. Но он оказался на редкость живуч. Убийцы уже устали, а он всё не умирал. И постепенно, охваченные суеверным ужасом, все опустили руки, уже никто не решался добить его. Он корчился перед своим домом на досках, положенных мостками поверх булыжников от дождевых ручьёв, и обводил толпу заплывшими глазами. Раздвинув ряды, я вышел вперёд. Лицо этого человека было страшно изуродовано. Но я узнал его: это был королевский егерь…
А теперь работы непочатый край. Мой писарь строчит так, что у него затекают пальцы. На допросе слово перестаёт быть Богом, в каждом из слов открывается дорога на эшафот. Роялисты, жирондисты, якобинцы, санкюлоты — шли по ней мимо нас. “Мы, как святые отцы, — шутит писарь, — никому не отказываем и всех провожаем”. Ходят слухи, будто он любит всё острое — пики с вздёрнутыми головами, словечки, которые при их виде вырываются у толпы, и посыпает голову перцем, а лук закусывает чесноком. Но он весёлый малый и даже яблоки ест с косточками. Его рекрутировали в армию, и, прежде чем найти тёплое место, он досыта насиделся у походных котлов, пряча ложку за голенище. От криков он поначалу затыкал уши, а потом привык — как в солдатах к барабанному бою. Когда он вспоминает, что его товарищи, помочившись на тлеющие костры, глотают пыль в шаге от смерти, — смеётся…»
Клодель покосился на книгу — после кончины человека его вещи приобретают особую значимость.
«Да, смерть всё переворачивает! Этот аристократ был так молод, и я бы мог освободить его в тюремной неразберихе. Но не стал. Он был любопытен, и всё же не узнал главного: что горничная, которую в одну из душных летних ночей он мимоходом обесчестил на постоялом дворе, была моей сестрой. Я лежал с перебитой спиной, хозяева прогнали её, и она пошла по рукам. Бедная сестра! Её пепел стучит в моё сердце: когда-то она потеряла из-за этого аристократа голову — вчера он потерял из-за неё свою».
Охлаждая камин, Клодель ворошил угли, которые вспыхивали под кочергой красными языками, отбрасывая тени то в один, то в другой угол.
«А разврат ходит по рукам, как деньги, и нет выхода из его круга, — продолжал размышлять экзекутор. — Марая невинных, к виновным он возвращается кровью! Тогда грех меняет личину, и вместе с расплатой приходят другие времена. Так люди и мечутся между казармой и борделем. Мне, Тициану Андрэ Клоделю, милее казарма. И Богу тоже. Иначе, зачем Ему устраивать Суд?»
На мгновенье Клодель замер, подняв глаза к потолку. У него навернулись слёзы, будто в разводах на извести проступил силуэт сестры, чертившей земным владыкам грозное предупреждение.
«Бог не допустил, и я остался девственником, — обратился он к ней. — “Чудовище! — шарахаются женщины, показывая на меня пальцем. — Он точит зубы о камень, как нож гильотины!” Пусть судачат, страх сильнее любви, а друзья, что тени: в солнечный день не отвяжешься, в ненастный — не найдёшь».
— Ну за-ачем ты читаешь мне эту дребедень? — откинулся на стуле Тимофей Андреевич Клодов, следователь по особо важным делам, и его руки заметались над столом, как мухи. — За-ачем объяснять сороконожке, ка-ак она бегает?
Молодой человек пожал плечами.
— Это стенограмма ночной смены, — протянул он бумагу. — Вы же им сами велели — каждое его слово.
Следователь вскинул бровь.
— Ах, вот оно ка-ак…
За окном била метель, холодный ветер швырял в лицо снег, как прокурор — обвинения. Сделав по кабинету несколько шагов, Клодов уставился в осколок зеркала над умывальником. Косая трещина, словно шрам, разрезала надвое его опухшее от бессонницы лицо, задрав щёку на лоб.
— А может, в ночную переусердствовали? — обняв горло пальцами, молодой человек покрутил затем у виска.
Клодов развернулся, как кукла:
— Да нет, это не сума-асшествие.
Он пристально посмотрел на секретаря, точно пересчитывал пылинки на его гимнастёрке.
— Раньше где слу-ужил?