— Самостоятельно, в моем присутствии, — ответил Фрюманс. — Мы все собрались тогда в этой гостиной. Госпожа де Валанжи сидела там, где сидите сейчас вы, и вполголоса разговаривала со мной, а госпожа Женни писала за тем вот столиком между окнами. Дети — господин Мариус де Валанжи и его кузина — играли на лужайке перед домом. Госпожа Женни писала не меньше часа, а потом прочла нам свои показания — это мы предложили ей составить их на случай внезапной смерти.
— И вы ничего не добавили, не вычеркнули, никак их не исправили, господин Фрюманс? Скажите «да» или «нет» — вы же знаете, мне довольно вашего слова.
— Клянусь, что не изменил ни единого выражения, ни единой фразы, ни единой буквы. Будь это свидетельство написано неправильно или неясно — чего, на мой взгляд, нет, — я и то счел бы преступлением против совести хоть как-то нарушить его непосредственность, я даже сказал бы — человеческую неповторимость.
— Вы нашли правильное определение, господин Фрюманс, — заметил Мак-Аллан, оторвав наконец взгляд от Женни. — Это свидетельство делает честь уму и характеру госпожи Ансом. Добавлю вслед за господином Бартезом, что оно также имеет немалую нравственную силу, ибо полностью снимает с нее ответственность за свершившееся, мне это не менее ясно, чем ему. В доказательство полной моей искренности прошу госпожу Женни (она, кажется, предпочитает называться этим именем) оказать мне честь, позволив пожать ей руку.
Ни секунды не колеблясь, Женни встала и протянула руку нашему противнику. Глядя ему в глаза, она сказала:
— Да, я предпочитаю так и остаться Женни — с этим именем в моей жизни связана только одна утрата — смерть госпожи… Впрочем, пусть меня зовут как угодно, лишь бы восторжествовала правда.
— Как же ей не восторжествовать? — произнес господин де Малаваль, которому надоело быть молчаливым свидетелем происходящего. — Ведь для всех несомненно, что господин де Валанжи признал свою дочь.
Мак-Аллан удивленно взглянул на него, но, заметив нетерпеливую гримасу, тронувшую губы господина Бартеза, понял, что на неожиданные высказывания этого персонажа не следует обращать внимания. Бледный луч веселья, на мгновение озаривший нас, тут же исчез. Снова усевшись, Мак-Аллан заключил свою речь словами, поразившими меня и Женни не меньше, чем замечание господина де Малаваля:
— Я назвал этот документ свидетельством, — сказал он, обращаясь в лице господина Бартеза к нам всем, — и настаиваю на этом определении, столь удачно найденном господином Фрюмансом. Да, это свидетельство, я сказал бы даже — сертификат, который госпожа Женни, не зная и не помышляя об этом, выдала самой себе. Я счастлив заверить ее, что, если бы у меня и были какие-то сомнения по поводу ее добропорядочности, теперь их бы не осталось. Но… — и тут господин Мак-Аллан сделал паузу, чтобы мы приготовились по достоинству оценить силу его аргументов, — но заявляю, что хотя чтение упомянутого свидетельства лично меня взволновало, однако ничуть не изменило моей точки зрения на дело как таковое.
У Мариуса, уже решившего, что я выиграла тяжбу, вырвался жест гневного изумления, но Мак-Аллан, то ли не заметив этого, то ли не пожелав заметить, спокойно продолжал:
— Я и раньше знал если и не последовательность фактов, то, во всяком случае, сами факты, перечисленные в свидетельстве, и моя оценка нисколько не переменилась в результате их связного изложения.
— Но откуда вы их узнали? — изумилась Женни.
— Узнал — и так подробно, — ответил Мак-Аллан, — что они послужили основой для расследования, предпринятого мною до приезда сюда.
— А не согласились бы вы сообщить нам, каким путем дошли до вас эти факты? — спросил господин Бартез.
— Нет, сударь, на это я не уполномочен, но вы можете принять следующее вполне правдоподобное и убедительное объяснение: госпожа де Валанжи, ни словом не выдав тайны Женни, давно уже посвятила своего сына во все обстоятельства, которые должны были бы убедить маркиза, что мадемуазель Люсьена — его дочь.
Ответ и впрямь был убедителен, но я уловила недоверчивый взгляд, брошенный господином Бартезом на доктора Реппа, сохранявшего, впрочем, полную невозмутимость и как будто равнодушного к происходящему. Тут надо сделать пояснение: доктор был единственным из посторонних, кому доводилось оставаться наедине с бабушкой, и, следовательно, воспользовавшись минутой слабости, он мог выпытать у нее все, что она решила и поклялась никому не рассказывать. В душе доктор был неисправимым провинциалом и под маской безразличия таил жадное любопытство. Ему ничего не стоило выболтать госпоже Капфорт то, о чем он догадался или узнал, а ей ничего не стоило обмануть его доверие незадолго, а быть может, и задолго до смерти бабушки.
Как бы там ни было, господин Мак-Аллан, не обманувший ничьего доверия, продолжал: