Какова же природа этой рецептурной поучительности? Идея рецепта — это идея приема. Рецепт операционален. Он дробим на отдельные действия. Рецепт как регламент деятельности обращен на вещь. Но в рецепте присутствует и личностное начало. Вещь не противопоставлена индивиду. Применительно же к рецепту средневековому можно сказать, что, растворенный в коллективном субъекте, индивид проявляет свою личностную особость лишь постольку, поскольку ощутил себя частицей субъекта всеобщего. Только тогда его личное действие вспыхнет неповторимым узором, но на ковре, который ткут все ради всевышнего. Иных путей проявить себя нет. При этом слово зрится, а вещь — за кадром и дана в слове; во всяком случае должна быть дана в слове, в действии мастера, стать его продолжением, обратиться в средство ради цели — смысла. Прием — ради наведения на смысл. Здесь-то и обнаруживается — с самого начала — глубинная противоречивость рецепта: сумма приемов — алгоритм, готовый быть переданным учителем ученику; личный же опыт мастера непередаваем, хотя и отпечатлен в вещи. Вместе с тем вся вещь — предмет научения. Во всяком случае, таково исходное предположение.
Иначе с рецептом античным. Августин (IV-V века): "Смешно, когда мы видим, что языческие боги в силу разнообразных людских выдумок представлены распределившими между собой знания, подобно мелочным откупщикам налогов или подобно ремесленникам в квартале серебряных дел мастеров, где один сосудик, чтобы он вышел совершенным, проходит через руки многих мастеров, хотя его мог бы закончить один мастер, но превосходный. Впрочем, иначе, казалось, нельзя было пособить массе ремесленников, как только тем, что отдельные лица должны были изучать быстро и легко отдельные части производства, а таким образом исключалась необходимость, чтобы все медленно и с трудом достигали совершенства в производстве в его целом".
Но именные производственные ведомства богов-олимпийцев еще не делают древние рецепты личностными. Умение кузнеца — всех кузнецов — в подражании главному мастеру кузнечного дела Гефесту. Античный мастер-универсал обходится без дотошных предписаний, определяющих каждое его движение, заключаемое в прокрустову матрицу рецепта. Он свободен от рецептурной скованности, потому что его универсальное мастерство предполагает многовековую сумму рецептурных приемов, овладев которыми только и может состояться мастер-универсал. Вот почему естественны максималистские требования Полиона Витрувия (I век до нашей эры) к рядовому архитектору, который "должен быть человеком грамотным, умелым рисовальщиком, изучить геометрию, всесторонне знать историю, внимательно слушать философов, быть знакомым с музыкой, иметь понятие о медицине, знать решения юристов и обладать сведениями в астрономии и небесных законах". Лишь спустя двенадцать столетий Альберт Великий (XIII век) ощутит не столько комментаторскую, сколько творческую функцию мастера: "Архитекторы разумно применяют знания... и к материи, и к форме, и к завершению вещи, а ремесленники же работают приложением форм к действительности". XIII — рубежный, кризисный век: сумма знаний как склад объективированных приемов. Мастер — отдельно, а его изделие — тоже почти уже отдельно. Во всяком случае, такова тенденция.
Единство бога, человека и природы, запечатленное в античном сознании, обернулось в христианском миросозерцании противостоянием бога и мира, духа и плоти; но — скорее — противостоянием влечения, нежели разрыва. Поэтому это противостояние выступает лишь в принципе — в форме проповеднического витийства. Бытийство средневекового мастера сближает дух и плоть. Идея Логоса — личность Христа — может показаться иерархически разъятой, но лишь в периферийных своих проявлениях. Христос специализирован и как будто представим в облике своих представителей — покровителей цехов, местных святых. Возможна и прямая ориентация на Христа (жизнь-подражание Франциска Ассизского). Вновь учительское действо. Но дело здесь куда серьезней. Христос — медиатор? Конечно же, нет! Всесилие, но в сей же миг наибессильнейшее бессилие. И все это купно, личностно, цельно. Образец, лично и неповторимо осуществленный в собственной душе. Мастер всемогущий и, одновременно, не умеющий ничего. В результате — вещь, выпестованная всеобщезначимыми приемами, но и отмеченная личным индивидуально-артистическим тавром мастера. Сама идея учительства здесь радикально раздваивается. Приемы мастерского дела-слова бессчетных элоквенций — всесильный инвентарь для наведения на нищий, немощный смысл, имя которому ничто, равновеликое — в силу причащения к абсолюту — Всему. Но все это еще предстоит показать: секрет конкретной операциональности средневекового рецепта; но и секрет его священности, ни в какое нормативно-артистическое мастерство не укладывающейся. Чаяние же учителя уложить, вместить, вогнать.