В одном цветочном бутоне может таиться все буйство весны, а в гнездышке жаворонка на земле – все ликование расцветающей жизни, возвещающее приход великого множества розово-алых утренних зорь. Так и для меня в одном мгновении покорности, кротости и смирения кроются все оставшиеся мне прекрасные дни жизни. Во всяком случае, я могу жить дальше, лишь повинуясь логике дальнейшего развития своей личности и с достоинством приняв все то, что выпало на мою долю.
Меня всегда считали индивидуалистом. Теперь я стану им даже в большей степени, чем когда-либо ранее, ибо в дальнейшем мне придется рассчитывать на одного лишь себя, и просить кого-то о помощи я больше не собираюсь. Ведь причиной всех моих бед был не избыток индивидуализма, а скорее его недостаток. Я совершил поистине непростительную, постыдную и достойную всяческого презрения ошибку, дав уговорить себя обратиться к нашему Обществу с просьбой защитить меня от твоего отца. А ведь будь я настоящим индивидуалистом, да если еще учесть необузданный нрав и непорядочность твоего папаши, я никогда бы не сделал этого.
Но стоило мне обратиться за помощью к Обществу, как Общество, в свою очередь, обратилось ко мне, вопросив у меня: «Разве ты всю свою жизнь не попирал моих законов? И разве не естественно, что теперь, когда ты взываешь за защитой к тем же законам, я собираюсь применить их к тебе? Так будь же судим по тем нормам и правилам, к которым ты прибегаешь за помощью». В результате я был брошен в тюрьму. До чего же нелепым и унизительным казалось мне положение, в котором я очутился! До чего отвратительно было смотреть, как твой отец в течение всех трех судебных процессов, начиная с самого первого в полицейском суде, то и дело вбегал и выбегал из зала суда, стараясь привлечь к себе внимание публики, как будто кто-нибудь мог и без того не заметить этой его медвежьей, как у конюха, походки, этого плебейского одеяния, этих кривых ног, этих подергивающихся рук, этой отвисшей нижней губы, этой скотской, слабоумной усмешки.
Я чувствовал его присутствие даже тогда, когда его не было в зале или когда он сидел где-нибудь вне пределов моей видимости, и подчас мне мерещилось, что с голых стен огромного, мрачного зала и даже просто из воздуха на меня взирают тысячи обезьяноподобных физиономий твоего отца. Да-а, никто и никогда не падал так низко, как я, да еще от толчка таких грязных рук. Помнится, я когда-то сказал – кажется, в «Дориане Грее», – что «врагов нужно выбирать себе с особенной тщательностью». Я и думать тогда не мог, что стану отщепенцем и что сделает им меня тот, кто и сам отщепенец.
Ты с невероятной настойчивостью убеждал меня обратиться за помощью к Обществу, и это одна из главных причин, по которой я презираю тебя, но себя я презираю не меньше. Я простить себе не могу, что поддался на твои уговоры.
Ты не очень-то ценил меня как художника, и это можно понять. Так уж ты устроен природой. Это от тебя не зависело. Но ты мог бы, по крайней мере, заметить, что по натуре своей я индивидуалист, и должен был относиться к этому с уважением. Для этого особой культуры не требуется. Однако ничего подобного ты во мне не увидел, а потому постоянно вносил в мою жизнь дух обывательщины и мещанства, то есть тот дух, который я терпеть не могу и от которого всегда старался себя ограждать.
Обывательщина – это не просто неумение понимать Искусство. Такие прекрасные люди, как рыбаки, пастухи, пахари, крестьяне и другие простые души, ведать не ведают об искусстве, а они ведь соль нашей земли. Нет, обыватели – это те, на кого опираются самые закоснелые, самые слепые, самые бездуховные силы Общества и кто не способен распознать что-либо творческое и живое ни в человеке, ни в его деяниях.
Многие считали, что я поступаю ужасно, приглашая к себе на обеды всяческое отребье, да еще получая удовольствие от общения с ними. Но с точки зрения художника эти люди были чрезвычайно интересны: они стимулировали мое творчество. Я как бы пиршествовал в обществе свирепых пантер. Опасность придавала особую остроту этим сборищам. Я чувствовал себя заклинателем змей, выманивающим из-под пестрого куска ткани или из плетеной тростниковой корзины ядовитую кобру и заставляющим ее по команде раздувать свой капюшон и медленно раскачиваться из стороны в сторону, подобно колеблемой течением водоросли.
Они казались мне восхитительными, они завораживали меня. Смертоносность их яда делала их еще более совершенными. Мог ли я тогда знать, что наступит такой час, когда они атакуют меня, заклинаемые звуками твоей дудки и шелестом денег твоего отца?!