Когда представляешь себе сцену распятия чисто с эстетической точки зрения, то начинаешь понимать, насколько нужно быть благодарным Церкви за то, что она в своем главном богослужении воспроизводит Страсти Господни не как трагедию с реками пролитой крови, а как мистерию с использованием диалога, костюмов и жестов.
Кроме того, я всегда с каким-то благоговейным трепетом напоминаю себе, что именно мессе мы обязаны тем, что, внимая певческим диалогам дьякона и священника в ходе службы, мы слышим Греческий Хор,[111] дошедший до нас из глубины веков и забытый всеми другими Искусствами.
Красота и Скорбь слились в Христе воедино – и по своей сути, и в своем проявлении, – поэтому Его жизнь можно назвать идеальной, хотя и закончилась она тем, что тьма наступила по всей земле, разорвалась посредине завеса в храме, а к входу в Его гробницу привалили огромный камень.[112]
Думая о нем, мы представляем его то молодым женихом, окруженным группой друзей (Он и сам как-то раз назвал себя женихом), то пастырем, ведущим своих овец через долину в поисках зеленых лужаек и прохладного родника, то песнопевцем, стремящимся выстроить из своей музыки стены Града Господня, то влюбленным, чью любовь не может вместить весь мир.
Чудеса, которые Он творил, кажутся мне такими же волшебными и в то же время естественными, как ежегодный приход весны.
Мне совсем нетрудно поверить в то, что обаяние Его личности было столь велико, что уже одно Его появление приносило мир и покой в души страждущих; или в то, что всякий, коснувшийся Его одежды или руки, тут же забывал о своей боли; или в то, что людям, когда Он проходил мимо них указанной ему свыше дорогой, открывались глубочайшие тайны жизни, ранее взору их недоступные, а те, кто всегда был глух ко всем голосам, кроме голоса Наслаждения, вдруг начинали слышать голос Любви, находя его «сладкозвучным, как Аполлонова лютня»;[113] или в то, что дурные страсти обращались при Его появлении в бегство; или в то, что люди, чье тусклое, лишенное возвышенных устремлений существование было всего лишь разновидностью смерти, словно вставали из могил, услышав Его зов, или в то, что, когда Он читал свою проповедь на склоне горы, слушавшие Его люди забывали и про голод, и про жажду, и про заботы мира сего, или в то, что друзьям, внимавшим Ему, когда Он сидел с ними за трапезой, грубая пища казалась изысканной, вода имела сладкий вкус вина, а весь дом казался наполненным благоуханием нарда.
Ренан[114] в своей «Жизни Иисуса» – в этом, я бы сказал, Пятом Евангелии, исполненном сострадания к Христу и действительно заслуживающем того, чтобы быть названным Евангелием от Фомы,[115] – говорит, что самый удивительный феномен Христа заключается в той огромной любви, которую Он вызывал у людей не только при жизни, но и после смерти. Если Его место и в самом деле среди поэтов, то Он, несомненно, первейший среди тех из них, кто посвятил свою музу любви. Он знал, что любовь – это утраченная тайна мироздания, которую всегда пытались найти мудрецы, и что только через любовь можно коснуться сердца прокаженного или Стоп Божиих.
Но Иисус Христос прежде всего – индивидуалист, индивидуалист до мозга костей. Смирение (точно так же, как и кроткое приятие всего, что вершится, будто бы свойственное артистической натуре) является ничем иным, как одним из проявлений человеческой сущности.
Душа человека – вот что всегда интересует Христа и чего он ищет в человеке. Он называет ее «Царствием Божиим» – з вбуйлеЯб фп иеьх – и находит ее в каждом из нас. Он сравнивает ее с такими мелкими предметами, как крохотное семя, щепотка дрожжей или жемчужина. Ибо свою душу мы обретаем только тогда, когда очищаем ее от чуждых нам страстей, от всего поверхностного и наносного – причем не только дурного, но и хорошего.
Со всем упорством, на которое способна моя воля, со всей мятежностью, свойственной моей натуре, сопротивлялся я ударам судьбы, пока у меня не осталось ничего на свете, кроме Сирила. Я потерял свое доброе имя, положение в обществе, счастье, свободу, состояние. Я стал узником и нищим. Единственное, и самое ценное, что у меня оставалось, – это мой старший сын. И вдруг я узнаю, что суд отобрал у меня и его. Удар был столь же внезапным, сколь сокрушительным, и я окончательно растерялся. И тогда я бросился на колени, низко склонил голову и со слезами на глазах произнес: «Тело ребенка что тело Господне: я недостоин обоих». Думаю, эта минута меня спасла.
В тот момент я увидел, что мне остается только одно: со смирением принять свою участь. И с тех пор – пусть тебе это и покажется странным – я стал намного счастливее. Ведь в ту минуту мне было дано постигнуть свою душу. И хотя я всегда вел себя с ней, как с врагом, она приняла меня как друга. Когда общаешься со своей душой, становишься простым и бесхитростным, словно дитя, – такими и пристало нам быть по заветам Христа.