В эти часы бог для меня - небо ясное, синие дали, вышитый золотом осенний лес или зимний - храм серебряный; реки, поля и холмы, звёзды и цветы - всё красивое божественно есть, всё божественное родственно душе. А вспомнишь о людях, встрепенётся сердце, как птица, во сне испуганная, и недоумённо смотришь в жизнь - не сливается воедино красота божия с тёмной, нищей жизнью человеческой. Светлый бог где-то далеко в силе и гордости своей, люди - тоже отдельно в нудной и прискорбной жизни. Почто преданы дети божии в жертву суете, и голодны, и унижены, и придавлены к земле, как черви в грязи, - зачем это допущено богом? Какая радость ему видеть унижение творений своих? Где есть люди, кои бога видят и чувствуют красоту его? Ослеплена душа в человеке чёрной нуждой дневной. Сытость числится радостью и богатство - счастием, ищут люди свободы греха, а свободы от греха не имеют. И где в них сила отчей любви, где божья красота? Жив бог? Где же - божеское?
Вдруг взметнётся дымом некая догадка или намёк, всё собою покроет, всё опустошит, и в душе, как в поле зимой, пусто, холодно. Тогда я не смел дотронуться словами до этой мысли, но, хотя она и не вставала предо мной одетая в слова, - силу её чувствовал я и боялся, как малый ребёнок темноты. Вскочу на ноги, затороплюсь домой, соберу снасти свои и пойду быстро да песни пою, чтобы оттолкнуть себя в сторону от немощного страха своего.
Стали люди смеяться надо мной, - птицеловов не уважают в деревнях, да и Ольга тяжело вздыхает, видимо, и ей зазорным кажется занятие моё. Тесть мне притчи читает, я помалкиваю, жду осени; кажется мне, что минует меня солдатчина, - эту яму я обойду.
Жена снова забеременела и с тем вместе начала грустить.
- Что ты, Ольга?
Сначала отнекивалась - ничего, дескать, но однажды обняла меня, заплакала.
- Умру я, - говорит, - родами умру!
Знал я, что женщины часто этак говорят, но испугался. Утешаю - не слушает.
- Снова ты останешься один, - говорит, - не любимый никем. Неуживчивый ты, дерзкий во всём - прошу я тебя, ради детей: не гордись, все богу виноваты, и ты - не прав...
Часто стала она говорить мне подобные речи, и смутился я от жалости к ней, страха за неё. С тестем у меня что-то вроде мира вышло, он сейчас же воспользовался этим по-своему: тут, Матвей, подпиши, там - не пиши. Предлоги важные - солдатство на носу, второй ребёнок близко.
А уже рекрута гулять начали, меня зовут; отказался - стёкла побили.
Настал день, поехал я в город жребий вынимать, жена уже боялась выходить из дома. Тесть меня провожал и всю дорогу рассказывал, какие он труды понёс ради меня и сколько денег истратил и как хорошо всё устроено у него.
- Может, напрасно вы старались, - говорю.
Так и вышло; жребий мой оказался из последних. Титов даже не поверил счастью моему, а потом сумрачно засмеялся:
- Видно, и вправду бог-то за тебя!
Я - молчу, а несказанно рад; для меня это свобода от всего, что тяготило душу, а главное - от дорогого тестя. Дома - радость Ольгина; плачет и смеётся, милая, хвалит меня и ласкает, словно я медведя убил.
- Слава тебе, господи, - говорит, - теперь я спокойно помру!
Посмеиваюсь я над нею, а самому - жутко, ибо чувствую - верит она в смерть свою, понимаю, что вера эта пагубна, уничтожает она силу жизненную в человеке.
Дня через три начались у неё роды. Двое суток мучилась она страшными муками, а на третий скончалась, разрешившись мёртвеньким; скончалась, как уверила себя, милый мой друг!
Похорон её не помню, ибо некоторое время и слеп и глух был.
Разбудил меня Титов, - было это на могиле Ольгиной. Как теперь вижу стоит он предо мной, смотрит в лицо мне и говорит:
- Вот, Матвей, второй раз сходимся мы с тобой около мёртвых; здесь родилась наша дружба, здесь и снова окрепнуть бы ей...
Оглядываюсь, как будто я впервые на землю попал: дождь накрапывает, туман вокруг, качаются в нём голые деревья, плывут и прячутся намогильные кресты, всё ограблено холодом, одето тяжкой сыростью, дышать нечем, будто дождь и туман весь воздух пожрали.
Я говорю Титову:
- Что тебе надо?
- Надо мне, чтобы понял ты горе моё. Может быть, и за тебя, за то, что помешал я тебе жить по воле твоей, наказал меня господь смертью дочери...
Тает земля под ногами, обращаясь в липкую грязь, и, чмокая, присасывает ноги мои.
Сгрёб я его, бросил на землю, словно куль отрубей, кричу:
- Будь ты проклят, окаянный!
И началось для меня время безумное и бессмысленное, - не могу головы своей вверх поднять, тоже как бы брошен на землю гневною рукой и без сил распростёрся на земле. Болит душа обидой на бога, взгляну на образа и отойду прочь скорее: спорить я хочу, а не каяться. Знаю, что по закону должен смиренно покаяние принесть, должен сказать:
"Так, господи! Тяжела рука твоя, а справедлива, и гнев твой велик, но благостен!"
А по совести моей - не могу сказать этих слов, стою потерянный между разными мыслями и не нахожу себя.
Подумаю:
"Не за то ли мне этот удар, что я тайно сомневался в бытии твоём?"
Пугает меня это, оправдываюсь: